Поломка в пути — страница 3 из 4

— О, спасибо, в этом нет нужды. Наш Вадим — врач. Все будет в порядке, не тревожьтесь.

Аскольд встает с ответным тостом.

— Мы тоже благодарны судьбе за встречу с таким прекрасным, гостеприимным и таким понятливым человеком…

Я протестующе машу рукой.

— По опыту мы знаем, — продолжает Аскольд, — сколь нелегким бывает общение между людьми даже соседних веков. А нас разделяет куда большее время. Наше приключение изменяет печальный счет в лучшую сторону. Оно напоминает нам: никогда не теряйте надежду на встречу с единомышленником и другом. Лучшие люди всех эпох в едином союзе. И это прекрасно. За нашего хозяина!

— Ура! — кричат Вадим и Вахтанг.

— Ура! — вторит порозовевший Пушкин.


Мы сидим с Александром Сергеевичем у печки. Аскольд и Вахтанг на улице. Они возятся с машиной. Вадим задумчиво подпирает косяк двери. Пушкин смотрит на огонь. Потом поднимает голову.

— В ходе застолья, Илья Евгеньевич, я заключил из слов ваших, что попал во время, отдаленное от моего на полтора столетия.

— Это так, — подтвердил я.

— Господа же Аскольд, Вахтанг и Вадим, — продолжал он, — говорили мне незадолго до нашей остановки, что родная для них эпоха отстоит от моей на три века. — Он улыбнулся. — Выходит, мы остановились как раз на полпути.

— Выходит, Александр Сергеевич.

Он подошел к окну и рукой стер со стекла тусклый налет влаги.

— Эту остановку и мне надлежит полагать удачею, ибо она, помимо несомненного удовольствия говорить с вами, дает мне случай узнать о мире, новом для меня совершенно, но и отличном от того, где живут мои благородные похитители. Взяв это в соображение, вы поймете и, поняв, простите великодушно то любопытство, быть может неуместное, которое заставляет меня с жадностью глядеть вокруг себя.

Пушкин отвернул голову и стал смотреть в окно. Мой взгляд последовал за ним.

Светила ярчайшая луна. За упавшей изгородью шло нетронутое снежное поле, обрубленное с трех сторон лесом, а с четвертой — черной стеной сарая и двумя-тремя увязшими по заколоченные окна избами. «Я провижу гордые тени грядущих и гордых веков», — пролязгали в памяти чьи-то громкие стихи.

Пушкин перевел взгляд внутрь комнаты и стал оглядывать ее с напряженным вниманием. Дощатый стол, лавка с косо поставленными ногами, два табурета. Печь с облупившейся побелкой. Блестящие никелированные шарики кровати. Что еще? Полка с кухонными причиндалами. Утыканные гвоздями бревенчатые стены, потолок, оклеенный грязноватой и кое-где порванной бумагой. И, весь в узлах, шнур с лампочкой. Сиротливый представитель материальной культуры гордого века.

И тут на меня нашло детское желание похвастать перед великим поэтом техникой наших дней. Боже мой, ведь он и железной дороги не видел. «Веселится и ликует весь народ» — это было позже. Показать бы ему цветной телевизор. Сцену из оперы «Евгений Онегин». «Маленькие трагедии» со Смоктуновским и Высоцким.

Или балет. Он, кажется, любил балет. «Блистательна, полувоздушна, смычку волшебному послушна…» А может быть, по страшному контрасту хоккей. Безумную схватку мужчин двадцатого века. «Динамо» — «Буффало сейбрс». Но нет телевизора. Даже приемник остался в машине. Нет ничего. Все чудеса нашего мира — панорамное кино и лазеры, компьютеры с ладонь и ракеты с двaдцатиэтажный дом, Третьяковка и музей его, Пушкина, имени, где в живописи страсть и страдание века, — все это там, за десятками километров леса и снега…

Распахивается дверь. Входит Аскольд.

— Послушайте, — говорю я под влиянием импульса, — может быть, вы задержитесь на день-другой? У меня тут недалеко автомобиль. Так хочется свозить Александра Сергеевича в Москву. Ну пожалуйста! Ведь он там родился.

Я уже бормочу, понимая бессмысленность просьбы и предчувствуя ответ. И слышу его:

— Это невозможно. — Аскольд улыбается и качает головой. — Не огорчайтесь так. У нас отличные историки. Александр Сергеевич все увидит и все узнает.

Господи, о чем я думал, о каком телевизоре? Ведь Пушкин уже видел их аппарат, эти «сани». Чего он только не увидит там…

А наше время? Останется у него в памяти небритый бирюк в развалившейся избенке. Двадцатый век! Россия!

— Ничего, я ничего, — говорю. — Я не огорчаюсь.

— А вы знаете, Александр Сергеевич, — обращается Аскольд к Пушкину, — мне кажется, наш радушный хозяин сочиняет стихи.

— О! — вырывается у Пушкина.

Я краснею.

— Вы почитаете мне что-нибудь? — с пылом восклицает поэт.

С упреком гляжу на Аскольда. Запинаясь, объясняю, что читать свои стихи не могу. Аскольд отводит взгляд.

— Ты нам нужен там, Вадим, — говорит он.

Они выходят.

— Вы должны, вы обязаны познакомить меня с вашими сочинениями, — с тем же жаром говорит Пушкин. — Российская поэзия двадцатого столетия. О, это волнует меня необычайно!

— Поэзия двадцатого столетия? — переспрашиваю я. — Хорошо, Александр Сергеевич. Я согласен. Не свои стихи, конечно. У меня их, собственно… Я прочитаю вам любимых моих поэтов. Книг у меня здесь, к несчастью, нет. Я почитаю, что помню.

— Давайте же! — говорит Пушкин.

Он садится на лавку, закидывает ногу за ногу. Бросаются в глаза узкие панталоны со штрипками, порыжевшие на сгибах кожаные сапожки. Взгляд ожидающий, тревожный.

Я начал с Блока. Со строк, что обожгли меня еще в ранней юности.

Память у меня хорошая, стихов помню много. Сначала от волнения я запинался. Но взгляд Пушкина был полон такого жадного внимания, что я немного успокоился. Впрочем, нет. Спокойствие — не то слово. Голос мой и теперь был неровен, но причины тому были другие. Другое, более высокое волнение вело меня от строки к строке.

«И всем казалось, что радость будет,

что в тихой заводи все корабли,

что на чужбине усталые люди

светлую жизнь себе обрели».

Несколько раз слушатель мой выказывал необычайное возбуждение, и я на миг замолкал. Но он тут же хватал меня за руку и шептал жарко: «Еще, еще!»

Зимы холодное и ясное начало

Сегодня в дверь мою три раза простучало.

Я вышел в поле. Острый, как металл,

Мне зимний воздух сердце спеленал…

Что это была за ночь! Горя щеками и задыхаясь, я переходил от поэта к поэту, вновь возвращался, кружил и петлял. «Наше священное ремесло существует тысячи лет… С ним и без света миру светло. Но еще ни один не сказал поэт, что мудрости нет, и старости нет, а может, и смерти нет».

Я читал. Грохотала и хохотала, хрипела и пела, любила и била поэзия двадцатого века. Русская поэзия.

И свистят по всей стране, как осень,

Шарлатан, убийца и злодей…

Оттого, что режет серп колосья,

Как под горло режут лебедей.

О, время! Где вместо хлеба еж брюхатый,

где падает полночный час, как с плахи голова казненного,

где моряной любес опрокинут

чей-то парус в воде кругло-синей…

Иногда Пушкин вскакивал, жарко расспрашивал об авторах стихов, о том, как они жили и как умерли.

Я читал. «Сороковые, роковые, свинцовые, пороховые… Война гуляет по России, а мы такие молодые!» Я торопился, захлебывался. Боялся — не успею. Вот это. И это. А без этого как же?

Так пел я, пел и умирал.

И умирал и возвращался

К ее рукам, как бумеранг,

И — сколько помнится — прощался.

Временами, цепенея, я говорил тихо и тонко. «Врасплох застигнутый подсвечник метнулся тенью по стеклу, в стакане вздрогнул и вздохнул последний из лесу подснежник». И снова обретал голос и чеканил:

Переправа, переправа!

Берег левый, берег правый…

О, сколько это продолжалось! Я хотел представить всех, рассказать обо всем. Но разве стихи не сделали это за меня? Не вплавили в себя наше бешеное, страшное, страстное время? Разве не говорят они, как мы любим и умираем? Можно ли об этом поведать одними стихами? За одну ночь?

Пушкину можно.

Со спазмами в горле читал я:

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе!

Я посмотрел на Пушкина. В его глазах стояли слезы. Я затих.

Я молчал и плакал вместе с ним. Хотелось сказать: «Дорогой Пушкин, это огонь вашей души уже сто пятьдесят лет светит русским поэтам. Вы слушаете ваших продолжателей, ваших детей…» Но я сказал другое:

— Александр Сергеевич, в Москве, на улице, которая раньше называлась Тверской, стоит памятник. Вам. Как вы думаете, что на нем написано?

— Ну, коли памятник, что-нибудь лестное.

— Надпись очень короткая. Всего одно слово.

— Какое же?

— Пушкину.

Растворилась дверь, вошли все три путешественника.

— Александр Сергеевич, пора, — сказал Аскольд.

Пушкин сделал шаг ко мне. Мы обнялись.

— Прощайте. Спасибо, — сказал он.

Потом были объятия с Вахтангом, Вадимом и Аскольдом.

Вдруг я заметил, что Пушкин с любопытством смотрит на лампочку, все еще сверкавшую под потолком. «Бог ты мой, — подумал я, — ведь для него и эта штука из разряда чудес».

— Аскольд, — спросил я неожиданно для самого себя, — могу я сделать Александру Сергеевичу маленький подарок? Вот эту лампочку. На память.

— Разумеется, — ответил он с легкой улыбкой, — вы вполне можете это сделать.

Схватив полотенце, я вскочил на табуретку и вывинтил лампочку. Подошел к Пушкину. В синих рассветных сумерках блеснули его глаза. Я протянул ему горячую стеклянную грушу.

— Осторожно, Александр Сергеевич, не обожгитесь. Возьмите перчаткой.

— Благодарю, — тихо сказал Пушкин, бережно принимая подарок. — Я не забуду стихов, прочитанных вами.

На пороге я тронул Аскольда за рукав.

— Мне следует молчать о вашем визите, я так понимаю?