Он остановился.
— Да. Бессмертие мне небезынтересно, — ответил Иннокентий, и они оба рассмеялись над вычурностью его ответа.
— Между прочим, эта самая Си-ванму поначалу была страшилищем с хвостом барса и клыками тигра, а постепенно стала красоткой. Но пока она становилась красоткой, она женила на себе владыку Востока, у которого птичье лицо и тигриный хвост. Пройдемся вдоль могилок? — спросил он, по обыкновению, неожиданно.
Они зашли на кладбище.
— Но мы с чего начали? — На секунду Никаноров впал в рассеянность и, собравшись с мыслями, продолжил: — Ах, мы начали с голода и безденежья. С финансовой проблемы, не к месту будет сказано. Так вот. Запад — это металл, Восток — дерево. Золотая жаба прискакала на Восток с Запада. На взгляд Востока, разумеется. Есть такое мнение иллюзорного свойства, что у китайцев золото не в ходу и не в почете. Но как раз в первую очередь манзы — вы знаете, что так в Приморье называли китайцев, — манипулируют драгоценным сим металлом на необозримых пространствах от Уссури до Хуанхэ. Это они в свое время привозили его с таежных приисков на капустные становища, где его брали за опиум иностранцы, понаехавшие во Владивосток во второй половине шестидесятых годов из Чифу и Шанхая. Изображая закупку капусты, они увозили золотишко в Чифу и Шанхай. Опиум в Шанхае продавался легально, под прикрытием английского военного флага, из двух плавучих магазинов. Затем золото отправлялось в английские, немецкие и американские банки. Вот уж правда, в Китае оно не задерживалось. Но это раньше, в былые времена, а сейчас на золотую жабу здесь смотрят с весьма невялой симпатией. Европеизируются потихоньку. Проще говоря, все едино, и семейка у них — у Востока с Западом — одна. Но дерево, однако, чем-то отличается от металла, не так ли?
— Мне кажется, Восток неплохого о себе мнения. Вот только по Цусиме плыли не деревянные ладьи.
— Вот, вот.
Они шли вдоль могил с разнообразными надгробьями — богатыми, бедными или по большей части никакими, заросшими травой забвения, неухоженными. Как на всех кладбищах мира, здесь пели птицы. Иннокентий присмотрелся: синица, щегол, малиновка — знакомая картина. Человеческие имена на плитах и памятниках потускнели или стерлись. Никаноров произнес с большой грустью:
— Исчезают, совсем исчезают первостроители дороги и города. Об этом есть за-мечательные стихи у Мпольского…
Это было сказано так внезапно, так сердечно, что Иннокентий почувствовал прилив слез к глазам. На высокой сосне запел какой-то пернатый. Никаноров сурово бросил:
— Никогда не разбирался в птицах, черт бы их побрал.
Развернувшись медленно, как дредноут, он в одиночку пошагал на выход из кладбищенского сада. Шел автор ста романов Никаноров, шел примерно 34-й год, или I-й год Кан-дэ.
У ворот Никаноров остановился, подождал Иннокентия.
— Простите, забыл попрощаться. И кстати, вы давно из Владивостока?
— Да нет. Был совсем недавно, в октябре 98-го. Сейчас как раз пишу записки о своем посещении родного города. Хотите ознакомиться?
— Очень, очень любопытствую.
Иннокентий вынул из внутреннего кармана пиджака легкую тетрадку форматом десять на пятнадцать сантиметров под твердой обложкой цвета зеленовато-желтого мрамора с надписью «Manager's nots». Никаноров открыл наудачу.
«Вереница крыс в четыре-пять голов средь бела дня неспешно переходила улицу Ленинскую в самом центре города. Они вышли из кафе «Алые паруса» (прежнее название). Это было самым кромешным впечатлением в прошлый мой приезд. Улицу стали опять называть Светланская, по ее девичьему имени. Во Владивостоке не произошло тотального перетряхивания городской топонимики. Может, и к лучшему. Наиболее же удачным возвращением старого названия я считаю улицу Шефнеров-скую: капитан-лейтенант А.К. Шефнер командовал транспортом «Манджур», вхождение которого 2 июня 1860 года в будущую бухту Золотой Рог стало рождением города (сперва поста). Поэт Вадим Шефнер — его прямой потомок. Честно говоря, именно поэтому мне так дорог этот факт.
Вереница крыс… Господи, что же тут страшного! По нынешним-то временам. Есть факты почище. Краевому архитектору плеснули в лицо кислотой в подъезде его дома (черепковские враги тут же стали копать под мэра: дескать, архитектор нашел какие-то грешки в дорожном строительстве). Лейтенант пограничной службы с автоматом разбойничает на дорогах, отнимая машины (от «КамАза» до «Ниссан Террано»). В подземелье под бывшим Домом пионеров бродят дикие голодные псы, и не дай бог туда сунуться — разорвут. Сам бывший Дом пионеров — это еще более бывший дом военного губернатора (дореволюционного), здание небольшое, но весьма стильное, и за него идет война деловых людей, по ходу которой совсем недавно одна дама покусала одного господина, точно чуя под ногами родственную энергетику четвероногих. Где милиция? Где надо: сотрудники УВД и прокуратуры, все в форме, производят обыск в помещении УОПа — внутриведомственная вражда. Между тем, говорят, во Владивостоке на данном историческом этапе нет положенца (кормчий криминалитета): непорядок в работе дальневосточного общака, базирующегося в Комсомольске-на-Амуре. Может быть, поэтому милиция порой занимается не свойственным ей делом, довольно гуманным, впрочем, — ненастным осенним вечерком в отделение милиции вошла девушка, родила на пороге, и роды принял майор. Роженицу затем увезли в роддом, где она отказалась от чада. Что впереди у этого ребенка? Не те ли 100 граммов героина, на которые приезжие таджики уже закупили трехкомнатную квартиру, да все же попались?»
— Занятно, — сказал Никаноров, вернул Иннокентию блокнот и раскланялся.
VII
Чайка превращалась в фазана, райскую птицу. Она села на радужное нефтяное пятно, медленно покачивающееся вместе с ленивой волной. Но чаек и пушкой нельзя было бы отогнать от этого места в бухте Золотой Рог.
У правой стены 36-го причала, треща боками бортов, впритирку стояли военные корабли разных типов и размеров. У левой стены — гражданские суда, из которых через иллюминаторы выбрасывалось недоеденное людьми. Не жадничали и военные коки, а точнее, нарушали всяческую дисциплину, опорожняя от остатков пищи свои котлы, кастрюли и ведра прямо за борт.
Чайка не хотела быть фазаном — отлепившись от нефтяной радуги метра на два вверх, она зашлась невыносимым визгом. Так визжал наш поросенок Васька, которого батя прошлой осенью завел, будучи в отпуске на берегу, и вскорости зарезал с помощью дяди Славы. Она и кричала, как поросенок.
Я тоже тут пасся. Около миноносца мы всем двором побирались под кормовым трапом, вверху которого вываривался в мареве зноя вахтенный матрос с повязкой на рукаве выгоревшей форменки. Его и просить не надо было, сам все понимал. Выносить нам тарелки — нельзя. Вахтенный молча показал мне большим пальцем за свою спину по направлению к правому борту. Ясно. Придется прыгать. Держась за раскаленный от солнца кнехт, на котором, казалось, кипит смола, я оттолкнулся ногами от причального бруса, вдребезги разбитого швартующимися судами. Я прыгнул солдатиком — вниз ногами, руки по швам, у самой воды разбросав их, чтобы тут же выскочить из воды. То же самое сделал Блоха. Впрочем, прыгнул он первым.
Мы вразмашку поплыли к правому борту, сквозь лужи мазута, сквозь кочующие островки перепутанной морской травы с застрявшим в ней мусором, сквозь густое стадо прожорливых морских птиц, больших, как гуси, и тоже злобных. По ходу заплыва мы задирали головы и смотрели на борт корабля. Из иллюминатора высунулась голова кока в белом колпаке. Рука спустила нам на веревочном конце две невысокие алюминиевые кастрюльки. Кок негромко крикнул:
— Тару вернуть!
Назад мы поплыли на спине, держа добычу в руках и бурно работая ногами, про-изводящими кипение воды. Нас уже ожидали под причалом, у свай, на суше. Двенадцать алчных ртов набросились на десять мясных котлет с черным хлебом и на компот по-флотски. То и другое было еще теплым. Запах еды был так остр, что забивал всю вонь 36-го причала. Я сидел на камне, наполовину торчащем из воды, и в ногах моих пошевеливались сизо-красные крабы, затаившиеся в своих каменных донных ущельях. Прибой прибивал к берегу рвань мертвых медуз.
— Отнеси тару, — сказал я Блохе.
— Пусть Косой отнесет.
Косой поместил кастрюльки одна в другую, прикрыл обеими крышками и, придерживая крышки большими пальцами сверху, на спине отправился к судну под бешеный шум из-под ног.
Пришла пора казачить. Всей голой стаей, в мокрых трусах, двинули в парк Дома пионеров. Там работала карусель и было чем поживиться. В том смысле, что в собиравшейся там толпе пацанов и девчонок, с родителями и без них, нетрудно было выбрать жертву для ограбления. Это и называлось казачить.
Я задержался у статуи Ермака. Честно говоря, я не знал, Ермак ли это, но чугунного бородатого витязя в шлеме и кольчуге с мечом на поясе я считал Ермаком, уж и не знаю отчего. А! Вот отчего. Песню о нем слышал. По радио. Там, в песне, он тонул, а здесь, в парке, стоял как ни в чем не бывало и был очень могуч. Я сел верхом на его плечи, обхватив его голову руками. Горячий чугун жег ладони и пальцы. Мой пах сквозь трусы тоже нагревался от плеч богатыря, но спускаться с него не хотелось. Я забыл про карусель. Плечи Ермака — это вам не карусельная крашеная коняжка с полувыдранной мочалкой гривы.
— Атас!
Я узнал голос Блохи. От карусели бежала наша свора, за ней — билетерша карусели с громким воплем. Казаки рассыпались по кустам, я застыл на Ермаке — он уже попросту сжигал меня. Когда все утихло, я сполз наземь и, держась за пах, поскакал в сторону летнего кинотеатра. Это рядом. Там шла драка. Матросы бились с солдатами, а с теми и другими — курсанты мореходки. В воздухе полыхали бляхи, утяжеленные приваренным к ним изнутри свинцом. Трещали ребра и черепа. Но общим матросско-солдатским противником были курсанты. Эти размахивали палашами. Длинные такие были палаши, прямые, от пояса до земли, в ножнах, с позолоченным эфесом.