Полоса отчуждения — страница 6 из 21

ли, некобылий детородный орган. Я пришел в восторг — это он, Эдька, придумал имя, так ему и надо. Лепит он Русалку, не меняя имени. Русалка так Русалка.

В воскресенье торчим у ворот. Ждем матерей. Его мать приезжает с огромной сумкой провизии, они уходят — зовут меня с собой, я отказываюсь, уходят. Моя матушка задерживается. Небось опять в пивнушке на Суйфунском рынке с подружками молодость провожает.

У меня был секрет. Каждое утро, на заре, до побудки, я выскальзывал из-под одеяла и тихой тенью исчезал с территории лагеря. Это не представляло особого труда. Все спали беспробудно, и в особенности — пионервожатые, о которых нам, их подопечным, хорошо было известно все, что касалось их визгливой ночной жизни. Я спешил на берег залива. Там было место, о котором никто не знал. Я нашел его случайно, однажды поутру сбежав из лагеря просто так, без цели. Я брел по берегу в какой-то обиде на кого-то, тупо смотря под ноги, которые были босы, и потому их обжигало непривычным холодком песка и гальки, еще не прогретых солнцем. То место, куда я забрел, было все еще затенено обступавшими его скалами. Однако свет прибывал, солнце ожидалось с минуты на минуту. Пятак круглой бухточки лежал передо мной как на ладони. От нее исходил ровный шелест. Этот утренний шелест длится миллиарды лет. Это основная нота моря.

Я внезапно очнулся, услышав звук, меня изумивший. Он походил на козье блеяние, и, когда я осознал, что так оно и есть, остановился как вкопанный. Белые козы разрозненным стадом в семь-восемь голов на большой высоте бегали по отвесному откосу легко и невесомо, как солнечные зайчики. Они поспешно выщипывали и пережевывали невидимую на рыжих скалах траву, порой умудряясь биться за неподеленный участок чего-то незримого. Там и сям на очевидно голой стене откоса, сухо шумя, густо высились камышовые заросли, неведомо откуда тихо сочилась чистая вода, пробивая слоистый камень.

Высокая девочка с льняными волосами сидела на скальном карнизе, свесив долгие ноги. Какой козьей тропой она поднималась туда? Я не нашел той тропы, как ни старался. И подняться к тому выступу так и не смог. Каждое мгновение она могла упасть, сердце мое билось в непрерывном страхе. Познакомиться с ней я не сумел по великой робости, сковавшей меня, — единственно, на что меня хватило, так это на ежеутренние возникновения в подножии ее скалы.

Кажется, она стала привыкать ко мне. У нее оказался черный пес, огромный и буйно лохматый. Однажды на заре бухта неожиданно вскипела и загрохотала, и моя козочка соскочила в зеленопенный кипяток и поплыла незнамо куда, а черный ее страж бросился вслед за ней, диким лаем зовя ее на берег, — она долго не хотела выходить из воды, а пес несколько раз выбегал на прибрежные камни, весь облепленный морской травой и крупными золотинами песка, шумно стряхивал с себя прилипшее к нему море, мгновенно худел от потери шерстяного объема и вновь пускался на спасательные работы.

Ее спасать не надо было. Я не заметил, каким образом, на какой возвратной волне, на каком потоке ветра она снова достигла своей скалы, примостившись на карнизе как ни в чем не бывало. Вся мокрая, она словно вытянулась вверх и вниз, и свисающие ноги ее стали еще длинней. Вся ее одежда состояла из белых трусиков, которых не было видно, когда она сидела. Глаза ее посинели, темные соски набухли и дрожали.

Ее безумный заплыв невольно напомнил мне о местной шпане, которую мы, городские, называли седанцами, и сами они называли себя так же. Нам доставалось от их ночных налетов на лагерную территорию, они трепали нас на лесных прогулках и топили в воде залива, незаметно хватая за ноги во время купаний. Неужели она из их шайки? Я не успел узнать этого. Она исчезла. Была — сплыла.

Я понапрасну бегал на заре в мою бухту. Я отыскал наконец лесную дорогу на вершину ее скалы, где рос густой кустарник и самые рослые козы, вставая на задние ноги и путаясь длинной белой бородой в серебристой листве, объедали его. Они не щадили даже золотое дерево, большущий куст цветущего дрока.

Я решил выследить, где они живут, и у меня получилось. Как-то на скалу пришел пастух с хворостиной, голый по пояс загорелый старик, я попробовал заговорить с ним, но так неловко, что он ничего не понял, сказав наобум: «Корова ест девяносто пять видов растительности, а коза — четыреста! И рождается одетой-обутой — с зубами и копытами!» — и погнал свое стадо домой. То была обычная хата, которых много на Седанке. Во дворе за невысоким штакетником хлопотала хозяйка. Чем-то она смахивала на мою матушку. Она часто стирала, склонясь над корытом, а по вечерам кормила коз неподалеку от своей хаты пучками листвы. Они стояли под диким абрикосом, хозяйка срывала с дерева листву, козы наспех перемалывали ее, я подглядывал, всех нас кусали комары, женщина суржиковато поругивалась. Моей белянки не было. Ни ее самой, ни ее черного телохранителя. Все мое сокровенное изумление вместилось в семь-восемь дней, по количеству тех коз. Она разбилась или утонула, не иначе, не иначе.

Я приходил на ту скалу. Застывшее после заката, лоскутное — в белых пятнах — серовато-голубое море напоминало ребристую стиральную доску. Рваные края гигантской простыни полоскались на камнях береговой линии.

Матушка устраивала стирку чуть ли не каждый понедельник, в свой выходной. Приносила в несколько ходок много воды из колонки. Растапливала кухонную печку. Стирка происходила на кухне. Становилось жарко, как в бане. Матушка в ночной рубашке склонялась над цинковой ванной. Ходили ее крутые плечи, политые крупным потом, с остатками летнего загара, — наиболее яростной стирка была зимой. Дверь в холодный коридор стояла нараспашку. Белый густой пар из кухни облачными клубами заполнял коридор и вырывался на улицу. Мыльная вода кипела в матушкиных руках. Белье досуха отжималось и вывешивалось на протянутой во дворе — от сарая к сараю — пеньковой веревке. Оно затвердевало на морозе, становясь деревянным. Стужа пахла деревянным бельем, лучшего запаха нет.

Где ты, матушка? Почему не едешь?

Приезжает! Да с кем? С батей и дядей Славой. Не было ни гроша, да вдруг алтын. Первый, к кому бросаюсь, почему-то дядя Слава. Батя спокоен, он и не нуждается в моих приветствиях. Он появился у нас в доме не так-то и давно, да дома почти не бывает — все в море торчит. Рейсы у него долгие и дальние, судно грузовое. Дядя Слава трудится на пассажирском, снует между Владивостоком, Сахалином и Курилами.

Батя легко шлепает меня по попке.

— Привет, скворец.

Сидим на солнышке в лесочке, над оврагом, где пасется Русалка. Я стесняюсь рассказать историю про нее. Мужчины сняли рубашки и майки, загорают, оба в татуировках: у бати Сталин на левом плече, у дяди Славы русалка на груди. Выпивают, закусывая салатом из огурцов, помидоров, зеленого лука и зеленого горошка. Матушка покрикивает на них:

— Говорите по-русски, хохлы!

Я набиваю рот здоровенными клубничинами. Летают бабочки, звенят кузнечики.

На высокой иве запела утренняя иволга.

Ветку, на которой она сидела, старик Ван в былые времена срезал бы и превратил в кисточку для занятий стихописанием или живописью. Но то было в седые времена, столь далекие и разноликие, что он давно свернул их, как свиток, и закопал в земле между двумя котлами, прижав топором.

Ван был очень стар и очень сед. Голова его походила на кочку, поросшую белым ягелем. Несчитаное время он обитал в Тигровой пади у Тигрового ключа. Летом в шалаше, зимой в землянке, он сидел, поджав ноги крест-накрест, ожидая того часа, когда в этой позе ему предстоит взлететь на небо. В тот час должна вспыхнуть белая радуга, а все деревья стать белыми журавлями. Такое с ним уже было, и много раз. Его уносило небо, не забирая к себе навсегда.

Ему было велено взять щепотку звездного порошка — и втянуть в себя — из той ступы, в которой белый заяц толок на луне снадобье бессмертия. Ему полагалось возвращаться на землю, чтобы видеть людей на большом расстоянии от них, жалеть их, страдать за них, очищать их от мирской грязи, хотя они и не ведали о том. Бывало, в своих странствиях отшельник подолгу жил в пещере и прекрасно знал, что такое костровая копоть на пещерных стенах. Она въедается намертво. Он хотел бы взять на себя всю копоть и грязь пылинки Земли. Он знал, что это невозможно. Его гладкое — без морщин, усов и бороды — лицо было темным, как поляна после пала.

Ван набрал ковш ключевой воды и прополоскал ею рот. Это было суточной нормой его питания. Иволга пела не утихая. С озерной глади — озеро лежало за горой — светился глаз лотоса, лучи которого шли сквозь гору к берестяной хижине Вана. Береста чуть потрескивала.

Глаз лотоса хорошо действовал на тигра, хозяина этих мест. Зверь предпочитал не уходить далеко от человека, который был безмерно старше его и мудрей. Потому что тигр давным-давно запутался в поколениях своих предков, а Ван помнил всех своих предков и всех предков тигра до единого, хотя и не вел им счет. Тигру пришлось справиться с той мыслью, что Ван заменил ему его звериного прародителя. Неясно почему, амба нуждался именно в этом, и, может статься, он был весьма близок к истине.

Учение говорило: оставьте заботу о родителях и детях. Ван никогда не смог смириться с этим положением учения. Об этом он много спорил с шестым патриархом, в монастырь которого — это был монастырь Белой лошади — часто хаживал и жил там годами. Он упорно отстаивал идею сыновней почтительности и верил, что преуспеет в своей страде. Все шло к тому, чтобы Ван постригся в монахи, но он посчитал себя недостойным: если есть хоть одно сомнение, а тем более несогласие, не стоит так поступать. Он пустился в дальнее странствие и пределы отечества оставил не верхом на буйволе, не на алмазной колеснице, но пешком.

Он пришел в эти таежные чащи, когда здесь еще существовало государство Бохай. Ван считал своим долгом просветить народ, наивности которого не было предела, как не было счета пятнистым оленям хуа-лу в горах и долинах. Он, конечно же, знал, что всякая частная проповедь имеет особую силу только первые пятьсот лет, а потом гаснет и исчезает. Но он надеялся успеть. С восточной стороны бохайская земля омывалась морем, и в ясную погоду были видны острова небожителей. Соседство небожителей тревожило Вана. Оттуда изливалось презрение на темных лесных людей, нуждавш