Когда старик Ван назывался Седаном и жил в фанзе у моря, побережье еще не потеряло себя. Вокруг стоял стеной пробковый дубняк, перемежаемый ильмом и ясенем, орехом и кедром, елью и пихтой. Стволы лиан, подобно могучим змеям или небесным лестницам, оплетали тела древесных великанов. В ногах великанов по весне разбегались ландыш, фиалка, багульник, ветреница и медуница. Белым огнем черемух и яблонь вспыхивали речные долины. Трубил дикий козел, ведущий стадо на юг, трещал кузнечик, пела цикада, посвистывал бурундук. По ночам из ущелий прибрежных гранитных скал вылетал на охоту филин с фосфорическими кругами глаз. На резкое гуканье филина тихо отзывался чугунный колокол на ветви ильма около фанзы Вана.
Несметные стаи уток полоскались в морской воде вперемешку с чайками. Они пахли рыбой, но можно было охотиться и на озерах. По рекам, вдоль берега, густо шли осенние стаи лосося. Рыбу брали острогой или голыми руками. Двадцатипудовая калуга или даже двухпудовый таймень требовали больших усилий, выдержки и сетей. Ван не рыбачил, не охотился. Он ходил в раздумье по морскому берегу, поросшему бархатным деревом, с длинной суковатой палкой из жимолости.
Красный волк сидел спиной к Вану на лесной тропе, круто повернув к нему голову, — так не делают собаки. Вану вспомнилась притча о волке и олене. Олень укорял волка в погублении живых существ — за это хорошей кармы ему не видать. Достигнуть вечного блаженства мог, на взгляд оленя, лишь он, олень, потребитель растительной пищи. Оба они умерли — и пророчества оленя не сбылись. Ведь вместе с растительностью он поедал безмерное количество ничтожно крошечных насеко-мых — существ не менее живых, чем волчьи жертвы. По той причине, что он не догадывался о раскаянии, ему досталось дурное перерождение — в отличие от волка, понимавшего, что его природная обреченность на уничтожение живого — грех, вынуждающий к беспрерывному раскаянию. Волк достиг вечного блаженства.
Ван сказал волку: «Уходи».
Волк ушел.
Выйдя на вершину сопки, Ван видел приход пароходокорвета «Америка». Он знал, что это когда-нибудь произойдет. Белых чужеземцев посылало сюда небо, оскорбленное кровожадной свирепостью воюющих между собой племен и безжалостным разбоем хунхузов. Отечество Вана пребывало в тысячелетней немощи. Там не кончались междоусобицы. Та золотая пора, которую застал Ван в своем первом земном странствии, была попрана всеобщим беспамятством. Он и сам старался не вспоминать о своем детстве и всей прожитой в тот раз жизни, хотя стыдиться ему было нечего.
Он был рожден достойной женщиной, пятнадцатой наложницей господина Цуя, исполняющей должности чиновника при кавалерии и помощника секретаря цензората. Впоследствии она стала правительницей провинции. Она родилась в семье, где постигли истину. Когда подросла, она отвергала жемчуг и бирюзу. В учении с полуслова различала зерно мудрых слов. Развлекалась тем, что вырезала цветы из бумаги, занималась богоугодными делами. Она часто сопровождала господина и на некоторое время входила в императорский небесный дворец, где стремилась постичь сердце императора. Она носила грубое платье, питалась растительной пищей, соблюдала монашеские обеты, безмятежно созерцала и с радостью жила в лесу и горах, стремясь жить в постоянной тишине.
Ван преклонялся перед матерью. Она воспитала в нем добродетели, помогшие ему стать человеком уважаемым и видным. В юности сдав необходимые экзамены на должность чиновника, он начал свою карьеру при императорском дворе и храме предков, ведая исполнением ритуальной музыки. По неопытности он как-то раз заметно промахнулся в ритуале — и был наказан переводом в провинцию на должность заведующего складами военного имущества. Там он пробыл десять лет. Разве это срок? Его вернули в столицу и благодаря покровительству главного императорского министра назначили сначала главным советником, а затем императорским цензором. Он завершил многолетнюю службу в качестве секретаря императорского двора. На этом пути Ван понял невозможность ответа на вопрос: как доказать, что яшма блестит?
Умудренность в государственных делах, пронизанная светом истины, определила его понимание главной ошибки Поднебесной: отечество Вана полагало, что, кроме него, нет ничего в обитаемой вселенной. Оно слишком часто забывало о Земле радости, которую охраняют пять тысяч духов добра. Ван разуверился в государственном разуме. Человеческие деяния ему представлялись в высшей степени бессмысленными. На самой глубине его души светился лишь образ матери. В память о ней он когда-то пожертвовал свое поместье храму. Отдаю пыль суеты мирской Небу и Земле. Я построил в горах жилище с соломенной крышей и кумирню, посадил фруктовый сад и бамбуковую рощу. Все это места, где моя покойная мать когда-то жила, где она ходила.
Накануне прихода «Америки» случилось невероятное. На берег выбросился кит. Ван подошел к дивному чудовищу, уже бездыханному. Кожа кита являла собой студенистую слабую пленку, которую легко проткнуть пальцем. Чем больше кит, тем тоньше его кожа. У выбросившегося гиганта было разорвано горло и вырван язык. В море на него налетали морские разбойники. Так делают косатки, самые опасные враги крупных китов.
Ван понял: это предзнаменование. В обитаемой вселенной намечаются грозные события.
Иннокентий с друзьями выехал в Хабаровск. В вагоне стояла стужа. Поэт Стас в нематериально синем берете читал толстый фолиант. Поэт Игорек теребил тонкими пальцами угол подушки, прихваченной из Владивостока для этой цели. Поэт Юрий, перекрикивая грохот колес, в ухо Иннокентия пересказывал основные положения философии Тейяра де Шардена. Они дули из горла по кругу янтарный «Юмалак» и вишневый «Саперави». На станции Хор Стас спел песню Окуджавы о Смоленской дороге. Это настроило друзей на элегический лад, и они заговорили о том, кто из них первый поэт. Спора не было, потому что убедительней всех оказался Иннокентий, сказав, что на самом деле первыми поэтами были Павел Гомзяков во Владивостоке и Федор Камышнюк в Харбине по той причине, что первее нас, еще в начале века, стихотворствовали в сих городах.
Стас обучался математической логике в Петербурге. По нему заскучал Юрий и предложил друзьям сброситься на предмет приезда Стаса. Так и сделали. Поскольку Стас, будучи гостем города, ночевал где попало, Иннокентий предпочитал, чтобы старый друг проводил никем не занятые ночи все-таки у него, а не где попало. В толстой тетради с дерматиновой обложкой, которую Иннокентий заполнял новыми стихами, он крупно написал, проставив дату: «Приехал Стас». Через три недели там появилась кривоватая запись: «Уехал».
У Иннокентия была комната в коммуналке. Там стояли топчан, стол, стул и ведро. Печку топить было некогда и нечем. В верхней одежде они, лежа, утеснялись под солдатским черным одеялом на узком топчане, и Иннокентий, которому надо было сделать срочную литконсультантскую работу для газеты, злобно смотрел на авоську с чужими рукописями, висящую перед ними на гвозде, вбитом в дверь, и зычно заявлял:
— Мы не нищие!
Стас выражал безусловное согласие. Изо ртов выходили морозные облачка. На опохмелку не было ни полушки. Они громко говорили по ночам. Соседка, стенавшая за стенкой, стучала кулаком в стенку. Как-то, ворвавшись в комнату Иннокентия, дверь которой никогда не запиралась по причине отсутствия ключа, соседка увидела двух молодых мужчин под общим солдатским одеялом и констатировала пронзительным голосом:
— Ах, вот вы чем здесь занимаетесь! — То было ошибочное умозаключение.
Иннокентий называл свою комнату фанзой. Друзья и девушки посещали фанзу часто и шумно. Одна из девушек, также иногда гостившая там, во время подготовки к очередным выборам в народные депутаты работала агитатором на избирательном участке. Она отвела Иннокентия от немалой неприятности, если не беды.
— Соседи написали на тебя жалобу в избирательный участок, я ее уничтожила, но будь бдителен, — сказала она, поймав его на улице.
А куда еще было писать несчастным соседям Иннокентия, как не на избирательный участок? Кто он был, этот ужасный сосед?
— Культпросвет! — кричала ему Васса Яковлевна из-за китайской ширмы с драконом на старом дыроватом шелке. Она готовила пищу на примусе отдельно от мужа Павла Семеновича, с которым не разговаривала четверть века. Павел Семенович, благообразный старичок с белыми висками, ходил в этот дом еще полвека назад, когда там был дом свиданий. Однажды он сказал, что встречался под этими сводами, украшенными лепниной купидонов, с дедушкой Иннокентия.
Иннокентий не рассказывал ни Стасу, ни остальным друзьям о харбинской стороне своей жизни. Владивостока хватало по горло. И тем не менее они выехали в Хабаровск.
Заметим, что Игорек был флотским капитаном медицинской службы. Спирт, поступавший в лазарет его части, вылакивался молодыми поэтами. Тот военно-строительный отряд — в/ч 0013 — постоянно и досрочно оставался без лекарственного спирта. Солдатики лечились от всех недугов коллективным онанизмом в деревянной уборной на территории части.
— А не ждет ли тебя судьба прапорщика Комарова? — беспокоился Иннокентий.
— Ни в коем случае. Я не впадаю в буйство и не якшаюсь с нижними чинами, — отвечал Игорек, происходящий из древнего боярского рода Дарьевских.
В Хабаровске друзей встретил детский поэт Валерий, человек мечтательный и деятельный. У него был багратионо-мейерхольдовский нос, далеко опережавший своего обладателя при передвижениях по свету. Кроме того, Валерий служил в военном ансамбле песни и пляски. В звании рядового он носил гимнастерку, пошитую по индивидуальному заказу из генеральского сукна. Сильно смахивая на кого-то из галилейских апостолов в молодости, он поругивал жителей соседнего города Биробиджана. К слову сказать, ему не нравилось и само это слово, состоявшее из чего-то топонимически тунгусского и отвлеченно турецко-армяно-арабского.
По протекции Валерия поэты разместились в лучшей гостинице. Их разбили по двое, Иннокентия объединили с Юрием.
Великая стужа стояла в Хабаровске. Выступления проходили шумно и горячо. Игорек никогда не помнил своих стихов на память и в виде компенсации декламировал Евтушенко: о тайнах, Тонях, Танях, даже с цыпками на ногах (или руках