Вышел из кино потрясенный режиссер Крылов и, проходя мимо Сажина, развел руками, сказал:
— Невероятно!..
Смотрели с удивлением друг на друга две женщины, две костюмерши из Посредрабиса — обе убитые солдатами на экране.
— Нет, это удивительно, — сказала наконец одна из них, — мне просто не верится, что ты — это ты, а не та…
— Мне самой странно, а на тебя я смотрела и думала — боже мой, неужели это Соня… — и обе улыбнулись.
— Что ж, товарищи, — сказал наконец Сажин, — поздравляю вас всех… — И он пошел, надевая на ходу шинель и фуражку, становиться в очередь на следующий сеанс.
И снова пламенел на черно–белом экране алый флаг, и снова взрывался аплодисментами зал… И снова падала убитая женщина, и плетеная коляска с ребенком неслась вниз по лестнице, и зал кинотеатра отвечал криками и стонами. И снова поднималась с сыном на руках Клавдия, навстречу солдатам. И Сажин, вытянувшись вперед, всматривался в ее лицо.
— Кто там? — спросил Глушко, подойдя к двери и открыв ее.
На улице, освещенный упавшим из квартиры светом, стоял Сажин.
— Что ты? Что случилось?… — с недоумением спросил Глушко.
Сажин шагнул к нему и изо всех сил обнял.
— Да ты что… да что случилось? Пусти… ребра поломаешь… — старался освободиться Глушко.
Сияющий Сажин отпустил его наконец и скинул фуражку.
— Пустишь к себе или одевайся, выходи…
— Да ты что, ошалел, что ли? Ночь… Ну, заходи, черт с тобой, ребята спят, Настя в кровати… заходи, ладно, раз такое дело…
— Будем шепотом… — сказал Сажин, скинул шинель, вошел в комнату. — Здравствуйте, Настя! — действительно шепотом сказал он, но так тряхнул ее руку, что Настя громко вскрикнула, и дети проснулись. Сажин возбужденно заходил по комнате.
— Ну, валяй выкладывай, случилось что–нибудь? — спросил Глушко.
Сажин остановился, взвихрил волосы.
— Случилось, — сказал он, — ты фильму нашу не смотрел еще — «Броненосец „Потемкин"»?
— Нет еще.
— Потому и спрашиваешь — что случилось? Видел бы — не спросил бы! В общем, одевайтесь и сейчас же идите в кино.
— Да ты что? Ночь на дворе.
— Да?… Ночь?… Ладно, завтра пойдете, — разрешил Сажин. — Это, братцы, такая вещь… просто революция… вот это кино, это я понимаю… Какой же я был дурак… до чего дурак… Кто бы мог думать… А наши посредрабисники… И женщину одну если б вы видели… там сына убили… — И, помолчав, Сажин сказал как бы уже самому себе: — Ах, черт меня возьми, черт меня возьми… — Сажин опомнился, заметил, что мальчишки не спят, смотрят на него во все глазенки. — Товарищи, простите, я, кажется, всех переполошил, детей разбудил, ах, черт возьми… пойду я…
И снова Сажин стоял у старой, покосившейся халупы за развалившимся забором. На этот раз он вошел в калитку и постучал в дверь. Никто не ответил. Затем из сарайчика в глубине двора вышла старуха.
— Клавка? — ответила она на вопрос Сажина. — Съехала. Давно съехала.
— Куда? Не знаете?
— Нет, милый, того не знаю. Не платила за квартиру — сколько ей ни говорю, а она: тетя Даша да тетя Даша, потерпите — нету, ну, нету денег… Я сама вижу, что нет, терпела, да всякому терпежу ведь конец бывает…
— Она, может быть, перебралась куда–нибудь тут же, в Одессе?
— Нет, милый, нет. Очень ее участковый донимал, что документу нет… куда–то поехала доли искать. Наймусь, говорит, в горничные. А кто ее с двумя добавлениями возьмет? Вот тут жила она…
Старуха открыла дверь в пристройку — тесный сарайчик, с крохотным — в ладонь — окошком. Земляной пол. В углу солома, покрытая рядном. Оглядывая это жалкое жилье, Сажин заметил на подоконнике бутылку с темной жидкостью. На приклеенной бумажке были написаны знакомые два слова «Грудной отвар».
— Это я ей заваривала, — сказала старуха, — какой–то, сказывала, человек больной у нее был…
Сажин взял бутылку. Еще раз взглянул на убогую конуру, на солому в углу. Простился. Ушел.
Каждый день ходил Сажин на «Броненосец „Потемкин"».
На зрителях «Бомонда», на их взволнованных лицах мерцал отраженный свет. Сажин сидел среди них, мучительно вглядываясь в экран, где Клавдия снова трагически несла навстречу своей смерти мертвого ребенка. Вот прошли кадры Клавдии, закончилась часть, и Сажин встал, пошел к выходу. Зрители сидели молча, потрясенные картиной, и терпеливо ждали продолжения. Сажин остановился на улице у входа в кино, возле большого плаката с фотографиями из «Броненосца». Там была и фотография Клавдии, несущей ребенка. В кинобудке нервничал Анатолий. Он снял уже с аппарата бобину с показанной частью и, обернувшись, увидел, что мальчика со следующей частью нет.
— Ну где он, проклятый… Сеанс срывает…
— Толик! — раздался отчаянный крик с улицы. — Бежи на помощь!
Анатолий — как был — босиком выскочил на площадку наружной лестницы. Внизу стоял Василек. Он держал высоко над головой вырванную у Бома коробку пленки, а свободной рукой отталкивал мальчишку, который храбро бросался на него. Хохоча, Василек помахал коробкой в воздухе и крикнул Анатолию:
— Привет, Толюнчик! Ты у меня еще харкать кровью будешь за ту суку Верку. Я буду с каждой программы у тебя части перехватывать и сжигать. Понял, падла?…
Анатолий спрыгнул с площадки, минуя лесенку, прямо в снег и бросился на Василька. Но тот встретил его сильным ударом в лицо, и Толик упал. Василек побежал, отмахиваясь от Бома, который цеплялся за его ногу и кусался, как собачонка.
Анатолий, шатаясь, встал и кинулся за Васильком. Шлепая босыми ногами по снегу, он догнал бандита у входа в кинотеатр и рванул у него из рук коробку. Сажин увидел, как блеснул нож, и Василек удрал, оставив пленку в руках Анатолия. Сажин подбежал к нему. У Анатолия была разодрана куртка и кровь шла из раны на руке.
— Давай перетяну руку…
— Потом, потом… — бормотал Анатолий, — потом…
И он пошлепал босой обратно к своей кинобудке. Сажин помог ему взобраться по лесенке, и Анатолий стал заряжать часть. В зале не слышалось обычное в таких случаях «сапожник», но там уже топали ногами — антракт затянулся. Наконец пленка заряжена, свет в зале потушен.
— Крути, — сказал Анатолий Бому, который поднялся в аппаратную. И Бом завертел ручку.
— Тут у меня дельная аптечка есть… — Анатолий указал на тумбочку, и Сажин достал из картонной коробки бинт и йод. Рана повыше локтя была неглубокой, и, разрезав рукав Толиной куртки, Сажин обработал ее йодом и накрепко забинтовал.
— Ну, теперь я в полном ажуре, — сказал Толик и попытался двигать рукой, — только, гм… крутить придется сегодня тебе одному, Бомка.
— Покручу, подумаешь, международный вопрос…
— Чем бы тут вам помочь? — спросил Сажин.
— Все нормально. Спасибо.
На кухне сажинской квартиры происходили важные события. Вся женская часть населения сбилась вокруг Лизаветы, которая держала в руке письмо. На Лизавете был «роскошный» халат, пальцы унизаны кольцами.
— Чтоб я так жила — Веркин почерк, — говорила она, рассматривая письмо, — чтоб я своего ребенка почерк не узнала… Адрес — Сажину…
— А ты погляди штымпель — откедова кинуто… — посоветовала соседка.
Лизавета вертела письмо и так и этак, но разобрать место отправления не могла.
— Не девка — холера. Нам в воскресенье ехать, все бумаги выправлены, а тут эта чертяка кудась пропала.
— Да ты, Лизка, почитай письмо… — советовала соседка, — да и выкини его.
— Боюсь я… какой ни на есть голодранец тот Сажин, а комиссар вроде все же… узнает, что будет…
— Все вы, бабы, дуры нестриженные, — вмешалась другая соседка, — над паром, над паром подержи письмо, — и откроется, потом слюнями али клеем… я это дело слишком хорошо знаю. Бона чайник кипит…
С этим предложением все сразу согласились. Подержали конверт над паром, он действительно раскрылся, и Лизавета извлекла письмо.
— Читай, читай, Лизка… Ну, читай же…
Однако Лизавета отдала письмо той, что научила держать над паром.
— Ты читай, у меня сил нету…
— «Сажин, — прочла соседка, — я в Москве. Еще ничего не знаю. С прошлым — все. Адреса не сообщаю — он тебе не нужен. А другим не даю — они мне не нужные. Прощай, Сажин. Вера».
Пока читалось письмо, Лизавета прослаивала чтение громкими стонами, теперь же она дала себе волю.
— Ой, стерва, ой же стерва, — рвала она на себе волосу — все бросить! В Парыж уже ехали… Ой, плохо, ой, худо мне… ой, умираю… — И Лизавета стала оседать на пол. Одна соседка подхватила ее, усадила на табуретку, другая набрала в рот воды и давай прыскать на Лизавету, как на белье при глажке. А та вскрикивала при этом: Ой, лишенько! Ой, горе мое! Ой, граждане Пересыпи, смотрите на мой позор!
В тот день в Одессе пришвартовался иностранный корабль.
Шел по улицам города человек в отличном осеннем пальто, в светло–серой итальянской шляпе, на ногах коричневые ботинки на толстой каучуковой подошве. Шел, осматривался по сторонам, иногда спрашивал, как пройти на Торговую улицу. А подойдя к особняку с фигурой каменной дивы у фонтана, вошел во двор и, встретив в загроможденном мебелью коридоре Юрченко, спросил:
— Вы не скажете, дома товарищ Сажин?
— А хиба я справочное бюро, — пожал тот плечами.
— Но дверь его комнаты вы знаете?
— Вон та… — ткнул пальцем Юрченко и ушел с таким видом, будто ему было нанесено несмываемое оскорбление.
Пришедший постучал в дверь. Сажин сидел на кровати с прочитанным, видно, только что Веркиным письмом в руке. Услышав повторный стук, он сказал:
— Войдите! — и встал.
Дверь открылась, и к Сажину метнулась фигура человека, которого он еще не успел разглядеть. Метнулась и зажала Сажина в железных руках:
— Здоров, комиссар!
— Сева! — крикнул Сажин. — Севка! Туляков!
Туляков наконец отпустил Сажина, и они стояли друг против друга, смеясь, то снова обнимаясь, то похлопывая друг друга по плечам. Потом Туляков посмотрел на голые стены:
— Вот ты куда спрятался…
— А ты, я вижу, совсем обуржуазился… не торгуешь, часом?