Казалось, что Филипп всегда один. Где-то у него была семья и давнее состояние в разводе с ней, но сути это не меняло. Филипп был непредставим вне своего задумчивого кокона отшельника, ауры несостоявшегося счастья с Аней, а быть может, и состоявшегося, но чересчур краткосрочного. Филипп всегда в свитере и один или со своей грязной болонкой. Жил он в невнятно-эклектичном здании с высокими потолками внутри и облупившимся фасадом снаружи. От жилища разило грустью и нечищенными зубами. Филиппова соседка в удручающе кримпленовом платье всегда смолила папиросы. Весь этот антураж, утрированный отроческим воображением, разумеется, уже рассеялся, только допотопные деревянные ступени в доме продолжали скрипеть. Филипп открыл сразу, на удивление аккуратный и как будто обновленный вместе с одеждой в фантастической чудо-машине. «Может, тетку какую завел», — с интересом подумал Глеб, но в квартире никого было не слышно, не видно, а дверь в комнату, где раньше обитала соседка, была распахнута и виднелся ворох каких-то одеял и ветхих одежд, вывалянных в подушечных перьях. Свалка времен, которые mutantur… Филипп для начала угостил чаем с крупными чаинками и придвинул было к гостю блюдце с неприкаянными кусочками подозрительной коврижки. «А водки, кстати, чуток?» — спросил он после быстрой экспертизы прицельным взглядом, коим изучил глебовскую похмельную меланхолию. «Буду», — без кокетства ответил Глеб, на этот номер и не надеявшийся. Филипп воодушевленно кивнул, звякнул двумя рюмками, которые, по-видимому, всегда были наготове, и, когда уже их опустошили, с лукавой вальяжностью старичка-лесовичка вопросил: «Ну, говори, чего пожаловал…» По жилам начала разливаться теплая горечь, а из Филипповой комнаты, казавшейся мертвенно тихой, спасая Глеба от безобидного вопроса, вдруг прошлепала в кухню тощая маленькая девушка с капризными губами, в желтой, до колен футболке. Девушка сразу не угодила Глебу юркими хозяйскими повадками, на которые явно прав не имела, но тут уж было не ему судить. Филипп же сразу встрепенулся, заерзал и с грохотом выдвинул из-под стола табуретку. «Мариночка, у меня вот гость, ты как, выпьешь с нами?» Мариночка на это неожиданно легко улыбнулась, лучезарно кивнула и наотрез от всего отказалась. Вынув из хлебницы ватрушку, она поспешно скрылась из глаз. Глеб мимолетно устыдился того, что про себя напрасно ее обидел: Мариночкино ненавязчивое появление нежданно помогло, ехидная внутренняя улыбка расслабила его. И на солнце есть пятна, и у Филиппа, рыцаря печального образа, водятся девочки, «официальный диагноз» не подтвердился (бабка любила вопреки Филипповой женитьбе попричитать о «бедном мальчике», что после Анечки навсегда один). Сквозь улыбку Глебу было легче сносить монотонную преамбулу любого разговора по существу — о том, что да как, мама, папа, дети, кто родился, а кто абажур купил. К счастью, Филипп тоже торопился побыстрей закончить с любезностями, и воцарилась неловкая пауза ожидания… По своему обыкновению Глеб в последний момент наплевал на осторожные, приготовленные заранее вступления и с места в карьер с детской непосредственностью: мол, жила-была Аня, а сейчас не живет, спрашивается, почему… одним словом, интересно ребенку докопаться до истинного происхождения Санта-Клауса или Бабы-Яги. Филипп вскинул бровь, поморщившись после новой стопки, и без энтузиазма ответил: «Ты же знаешь все прекрасно. Погибла в автокатастрофе». Но Глебу была уже неинтересна эта ритуально-скорбная история.
— Почему же тогда все виноваты… как вы говорили отцу… на дне рождения матери недавно?..
— В смысле… о чем ты?
— Если честно — так вышло. Я подслушал. Случайно. Ваш разговор тогда…
— Какой еще разговор?
— У нас дома, на мамином юбилее, — терпеливо повторил Глеб. — Вы стояли с отцом на кухне, и я не знаю, может, говорили вы совсем о другом, но в тот момент звучало про Аню…
— Вот ты про что… И в чем же все были у меня виноваты?
— Вы сказали нечто в духе «мы все поучаствовали в Аниной смерти».
— Неужели? Я такое сказал, — Филипп гнусаво хохотнул, обнажив маленькие желтые зубы. — Ты плохо, брат, подслушивал. Я ничего такого утверждать не мог. Я пока еще в своем уме.
— Но если б я не слышал, я бы не стал выдумывать…
— Ты не слышал, ты истолковал, вырвал фразу из контекста, и совершенно зря, потому что речь шла совсем о других вещах, о которых тебе вряд ли будет интересно знать. Это мои личные неурядицы, и не выдумывай лишнего.
— Я понимаю, — беспомощно согласился Глеб, — но тогда скажите хотя бы, почему она вдруг разбилась… нелепейший, конечно, вопрос… но вы же неспроста вспомнили об этом, нет дыма без огня.
— Милый мой, тебе известно, что такое случай? Он может быть несчастным или счастливым, но это всего лишь случай.
— О случае не думают через тридцать лет…
— Если умер любимый человек…
— …то о нем скорбят уже скорее по привычке. Вы и сами это знаете.
— Ишь какой ты шустрый! Все по полочкам разложил, — взметнулся Филипп, погладив беспокойными пальцами затылок. И это движение неуловимо скопировало излюбленный жест отца, когда тот старался торопливо загладить вину. — Почему ты интересуешься всем этим, — после недолгой паузы завел Филипп еще недавно взбесившую его шарманку. Глеб смекнул, что слишком грубо потянул верную петельку, но, быть может, это и требовалось.
— Я интересуюсь, потому что… мне интересно. Я слишком мало знаю, да и то, что знаю, мне всегда преподносили, как тщательно заученный стишок. От вас я услышал кое-что новенькое. Вот и пришел.
— И хочешь услышать от меня потрясающие разоблачения, — Филипп даже пришмыгнул носом от распиравшей его иронии. — Тебе пора быть в курсе, что у слов бывает переносный смысл, что в запале можно наговорить чепухи и что верить подслушанному чаще всего дело гиблое…
— А я ничему пока не верю. Я спрашиваю. По-моему, то, о чем в курсе мой папаша, имею право знать и я.
— Вовсе не обязательно, дружочек. Если он тебе сам расскажет — ради бога. Но я — другое дело. Я не собираюсь сплетничать. Спрашивай тогда уж у всех.
— А я и собираюсь — у всех. Вы просто первый. Пусть все посплетничают.
— Ну ты и балбес, — почему-то вдруг с нежностью выдохнул Филипп. — Мы все когда-нибудь грешим. Потом нам стыдно, мы чувствуем вину, а потом мы забываем о ней или она совсем не кажется нам виной. Мы не хотим нести этот груз одни, нам хочется его с кем-то разделить, и мы выбираем себе товарищей по ноше, тех, кто якобы сильнее и благородней нас, кто выдержит и не собьется с курса, да просто кому это раз плюнуть… И после этого надеемся, что теперь, обновленные и невесомые, как бабочки, безмятежно продолжим свой путь. Но нет таких, больших и сильных, нет, все мы одинаковы, — поучительно захрипел Филипп. — Я частенько попадаю в эту ловушку. Ну да ладно! Лучше вздрогнем.
Вздрогнули. Глеб, слабо уловивший смысл тирады, тупо взирал вокруг, на голубоватые стены, на зачерненные углы потолка, на старый закопченный тюль, накладывавший липкий отпечаток на облетавшие березы и клены за окнами. Над плитой висели традиционные разделочные деревяшки, и одна радовала румяным рисунком: плотная девица с коромыслом в овале надписи «жду любви не вероломной, а такой большой-огромной». Глядя на нее, Глеб по контрасту вспомнил нечеткие очертания Филипповой жены, которую однажды видел на фото. Она была узколобой и бледной.
— А ты небось думал, что я о другом совсем, что я бог знает к чему клоню, к злодействам каким?.. Вот скажи, как ты истолковал мои слова насчет того, что мы все виноваты? — развеселился Филипп, и впалые его щеки разрисовал алкогольный румянец.
— Ну тормоза попортили, например, или бросили снотворное в чай, — подыграл ему Глеб. — Должна же быть в семейной истории пара-тройка злодейств для разнообразия.
— Все вместе, да? Сообща? Чудесно, батенька! Фантазер ты, однако ж… — тон Филиппа медленно спускался в минорную тональность. — Ладно, закроем эту тему.
«Вот уж дудки», — заартачился про себя Глеб, ссыпая портсигарные крошки в пепельницу. Толком ничего не сказано, а скользкая тема уже задета. Нужно Филушку еще помучать, выдавить из него хотя бы хилый аффект, а то так совсем скучно. Терять Глебу нечего, никто из родни к Филу более не ездок, старинное знакомство треснуло, и некому теперь будет одинокому рыцарю поплакаться в жилетку. Однако проковырять щелочку в его железной коже и нащупать слабое место с налета — затея явно не одного вечера, и Глеб платил за свою опрометчивость позывом извиниться, скорей откланяться и выйти вон. Он вертел в руках все тот же портсигар с какими-то выпуклыми фейерверками на крышке. Фил осторожными пальцами взял этот обломок имперского стиля из чужих рук, съежился лицом в тихой улыбке и спросил: «Нравится?» Глеб быстро кивнул, хотя, конечно, соврал, просто нужно что-нибудь мусолить в руках, когда неловко. Филипп ударился в воспоминания, где и когда ему вручили эту вещицу, а Глеб готовился к последней маленькой бестактности с тем же чувством, с каким, бывало, проковыривал в мешках с сахаром маленькие дырочки, а бабка, обнаружив, ойкала и суетилась.
— Может, это все из-за Карины, больной вопрос отцовства…
В сущности, это была шпилька вовсе не в адрес старика Фила, но нельзя сказать, что он остался к ней равнодушен. Филипп поднял голову и странно приоткрыл кое-где щербатый рот, окинув Глеба печально-остервенелым взглядом.
— Вот это уже точно не твое дело. Я, собственно, тебя уже попросил покончить с этой нелепицей.
— И моя мама из ревности, — ерничал Глеб, — …хотя нет, она не сумела бы. Она в машинах ни бельмеса.
— Ошибаешься! Она в свое время прекрасно водила машину, — вдруг азартно возразил непреклонный Филипп.
— Ага! Вот, значит, как! Мыльная опера начинается!
В дверях опять замаячило вкрадчивое видение «Мариночка», и Глеб был доволен, ибо успел увидеть и услышать кое-что «не для печати», хотя еще непонятно, с чем его едят. У Мариночки, видно, был дар появляться вовремя, она прервала разговор в нужный час, ибо продолжение не сулило Глебу ничего хорошего. Филипп не слишком желал откровенничать при своей гостье — или, может, хозяйке, — а поддерживать светское молчание уже было ни к чему. Прощаясь и натягивая ботинки в прихожей, носом к носу с обломками ссохшегося обувного крема, ложками, щетками и собачьей чесалкой, Глеб уже ловил веселое чувство игры — и ему даже нравилось бестолковое начало, хотя скорей всего через минуту он сменит милость на гнев, а потом, быть может, и гнев на милость.