— А говоришь, что ты ничего не знаешь.
— А я и не клялась говорить правду, только правду и ничего, кроме правды. Это только предположения. А из-за чего еще, скажи пожалуйста?! С какой стати повздорить двум теткам… Я думаю, Аня сказала матери, чья Карина дочь. И все понеслось.
— Опять мыльная опера! А мама в отместку подпилила тормозную дугу, и потому Аня разбилась!
— Тебе бы книжки для домохозяек сочинять. Ничего никто не пилил, к тому же наша мама не то что дугу тормозную, она и дверцу самостоятельно не откроет.
— А вот и неправда! Она в молодости водила машину, как и Аня. Мне Фил рассказал.
— Я смотрю, ты уже расследование ведешь. На меня уже есть досье?
— Пока нет. Зато есть на Карину.
— И что же в нем?
— Порочная связь, — хохотнул Глеб.
— О, скоро и до меня доберешься. Просто у меня нет тяги к экзотике, а так я могла бы…
— Ты про что?
— Про Филиппа.
— И ты, Брут?!
— Слава богу, в том возрасте я даже не поняла, на что он намекает. Я была ребенком с замедленным половым созреванием.
— Какие новости, чем дальше в лес! Чего только не узнаешь случайно о старинных друзьях. Курощуп вонючий… Настоящий друг семьи!
— Тихо! Курощуп, разумеется, но никому не слова. Он не маньяк-убийца и не насильник и не опасен для общества, он просто больной.
— Таким больным не грех шею свернуть! Интересно, почему ты его защищаешь?
— Ни черта я его не защищаю. Я не хочу, чтоб мать узнала. Уж это точно ее доконает. Столько лет перед ней эти живые призраки. Бабкино сумасшествие, Фил, отец… И все время нужно делать добрую мину при плохой игре. И хорошо, что хоть Аня благополучно почила, прости господи! Грех, но я даже благодарна тому, кто помог ей в этом, если таковой, конечно, имеется. У матери мог тогда случиться… ну, не выкидыш, но что-нибудь серьезное, тут уж я пекусь о своей бренной жизни. Зато я говорю честно — мне по самое «не горюй» надоела эта вежливость к мертвым, эти бабкины причитания, тещины вечерки и золовкины посиделки! «Такое горе в семье…» И это горе лет тридцать проедает плешь живым. Да я ни разу не видела эту Аню и скорбь изображать не собираюсь. Умерла — так умерла. Мне безразлично почему. Я только могу предположить, что если бы мы все жили с Аней под одной крышей, то потихоньку оказались бы в дурдоме. У меня в детстве случались кошмары, но я благодарна Создателю за то, что они не слились в один сплошной.
— Да что ты так взъерепенилась?!
Элька выдохнула и запустила пальцы в растрепавшуюся челку.
— Да, чего-то я переборщила. Сама себе на хвост наступила, то бишь на больную мозоль. Обиды детства. Я вечно была у бабушки в дурочках. Карина — умница и красавица. Хотя все исподволь, намеками. Просто Карине можно, мне нельзя, так уж повелось, на мои слезы бабка делала большие куриные глаза и не понимала, что к чему. Она, мол, нас троих одинаково обожает. Да ты не думай, я ни к кому претензий не имею. Просто учусь принимать данность. Жизнь меняется каждый час, а в этом доме воздух будто застыл и пахнет Аниным портретом. Это то же самое, что напялить в нашу эпоху капор или кринолин. Аня — это устарело! Я много раз просила мать, чтоб убрала этот ностальгический мусор, благо, что бабушка теперь не живет здесь. Но она боится и одновременно страдает. Глупо…
— Почему страдает? Может, ей давно по барабану.
— Не похоже. С тех пор как она окончательно сюда перебралась, она явно не цветет. Здешний дух ей не на пользу, но она уже успела им пропитаться. Ходит по дому, поливает бабкины цветочки, смотрит в окно. А жизнь ее осела в других стенах. В театре, с теми, кто уже канул в Лету. В общем, увидеть под старость свою не слишком счастливую юность, ткнуться в нее, как в последнее прибежище, наверное, невесело. И с отцом они никак не сойдутся, в который раз. Ну да ладно. Как-нибудь все образуется. Но я б так не хотела.
— Ты всегда не хочешь, как другие.
— Я… боюсь. Как ни прискорбно, я, как мать, цепляюсь за шанс слишком жадно. Это может его спугнуть. Но у меня не получается иначе. Мать тоже жила и боялась упустить момент. Хваталась за мужчин, чтоб вырваться из бабушкиного болота. И в результате вернулась на круги своя. Я как будто играю в ту же игру.
— В сравнении с ней ты припозднилась. Совсем уже перезрелая девица! Кто это тебя такую еще замуж согласился взять…
— Да уж, — покачала головой Элька, — лучше позже, да лучше. А вот Каринка совсем другая. Я ей завидую.
— Нашла — кому. У нее столько лет все не слава богу.
— Но теперь-то полный порядок.
— Примерная бюргерша!
— Теперь ей можно. Она в свое время погуляла и дерьма накушалась. Была у нас в свое время история. Когда она еще училась в своей незаконченной академии. Я пришла к ним на вечеринку. И влюбилась по уши. Причем Корри мне сама его, пардон, порекомендовала. Ну я и за дело. Смотрю — а у нее глаз печальный, как у старой таксы. Потом я выдавила из нее, что он ей нравился уже давно. Больше я в ее компанию ни ногой. И мальчик тот остался ни с чем. Точнее, ни с кем.
— М-да. Неудавшийся дубль второй. Семейное проклятие хотело повториться.
— И не говори! Но мы мужественно не поддались искушению, — съехидничала Элька.
— Тебе рекомендуется произвести на свет мальчика. А то ведь у Карины девка. Не искушай судьбу…
— Постараюсь, — хмыкнула Элька и погрузилась в мечтательное молчание.
8
Голос Ларочки показался дождливым, слезливым — для драмы о покинутой женщине с оттенком напрасного суицида. В голосе много чего, чем богаче прошлое — тем глубже голос. Такие голоса хочется утрамбовать в раковину, и пусть он, как далекий прибой, звучит всегда. Лара убеждала, что голос аж индикатор кармы и схожесть голосов — непременно схожесть судеб. Глеб не рискнул бы ей верить, но сейчас ее тембр сквозь скрипучие телефонные мембраны не обещал ничего ободряющего. Она обиделась, и, как это всегда бывает, чем сильнее хотела обиду скрыть, тем ярче та просвечивала сквозь каждый шорох дурного аппарата.
Они встретились, она была в нелепом зеленом пальтишке оттенка попугайского пера. Мода — дикая штучка, она умеет издеваться над человечеством так, что последнее при этом еще и тает от удовольствия и гордости. Ларочке совсем не понравились такие наблюдения, ее вообще не устраивало происходящее, ничегошеньки из настоящего и из ближайшего прошедшего. «Чего тебе нужно, чего бы тебе хотелось, скажи наконец, не томи душу…» И тусклое безмолвие в ответ, от которого Глебу хотелось поспешно скрыться, — чтобы Лара побрела одна с печальным продолговатым лицом по воскресным праздным улочкам, виня во всем жестокую недогадливость мужчин.
Она вдруг повернулась зло:
— Филипп — мой отец. Нет у него больше детей, и меня тоже нет, он в счастливом неведении… Это единственное, о чем моя мама сумела умолчать.
Глеб догадывался, что ему пора бы ничему не удивляться, но что такое кроткий глас разума против волны инстинкта, когда задели твою шкуру. Вот и Ларочка туда же, и по ней проехались постельные тайны мадридского двора, а до Глеба, до глухого, весть дошла.
— А его семья как же? — промямлил он незадачливо.
— У него там только чужие. Это длинная история. Какой-то врач-недоумок еще в незапамятные времена убедил его, что он неспособен к размножению. Вот он и прикипел к Карине, когда она еще грудная была. Правда, все с материных слов, а доверять ей — как сплетням на завалинке. Ох и разозлил ты меня!
— Да чем же?! Я-то при чем?
— Не делай телячьи глаза. Ты прост, как короткое замыкание. Думаешь, придешь ко всякому, пощекочешь ему нервишки воспоминаниями, тот все и выложит. Как же! Может, и есть на свете правдолюбцы, только не моя маменька. Да и твои тоже… не слишком склонны рыться в архивах. Или я не права? Только вот ты у нас один… На кой тебе сдались эти раскопки?!
— Может быть, ты просто ревнуешь? — с надеждой спросил Глеб.
— Да иди ты.
— Чего ты капризничаешь… Смотри, снежинки какие кучерявые.
— Может, еще сводку Гидрометцентра зачитаешь?!
Он чуть было не опустился до заверений в любви, но уж чересчур пошло так заглаживать вину, которой к тому же и не было. Если хотя бы за дело страдал… Разве он виноват в том, что нечаянно нажал правильную кнопку и теперь горы сами топают к ничего не подозревавшему Магомету.
— Ну что у тебя шея задеревенела, как у дрянных актрис в мексиканских сериалах? Что с того, что Филипп твой папаша, несмываемый позор, наследственные недуги, что?
Ларочка оцепенела в оскорбленном молчании, но потом смилостивилась и, как всегда, резко сменила тональность:
— …я так его всегда жалела. Самый грустный «дядя» из всех… и так хорошо умел надувать шарики. Из кармана у него выпадали папиросы, а он их подбирал, по-женски подгибая коленки вбок. А когда уходил от нас, я всегда за ним следила в окно, он уходил так одиноко…
— Как это — «коленки вбок по-женски»?
— Как будто он в юбке.
— Надо же, какие тонкие наблюдения!
— Ты жалел кого-нибудь в детстве так, чтобы внезапно накатила волна — и до слез, ни с того ни с сего?
— Не помню. Русалочку с Дюймовочкой каких-нибудь, что-то в ту степь…
— Тогда, может, я и впрямь чрезмерно сентиментальна.
— Да уж, может быть.
Какая ж, однако, мешанина! Одинокий Филипп, бедные-бедные все, зацепившиеся за него нитями своих жизней, — бесприютность заразительна. «Любил детей, особенно девочек» — строка из будущего некролога… Хотя бы чуток поехидничать, а то внутри слякоть, как и снаружи, Глеб редко добивался такой сообразности с погодой.
Глеб слегка расшевелил досаду, он не любил нежданных секретов, дурная примета. Если кто-то открывает свою потайную дверцу, когда в нее никто не стучал, — дело плохо. Быть может, это ненужный подарок на память, знак созревшего расставания? С чего она решила?.. Семейные откровения Глебу уже опротивели, но придется, как видно, расхлебывать кашу до конца, разглядывать в лупу чужие недомолвки, а скорее всего, спасаться от белого шума. Они все будто его и ждали, его вторжений в частную жизнь, то бишь детских расспросов в лоб, люди всегда того и жаждут, не признаваясь в том. И Глеб идеально подошел для роли вскрывателя нарывов: он, один-единственный, пришел на новенького, остальные хоть кусочек, но урвали от этой истории, а когда почуешь гнилой душок, любопытствовать и хочется, и колется, как-то не с руки.