Половецкие войны — страница 29 из 57

А ведь как всё славно начиналось: после неудачи в Стародубе вместе с союзными половцами он, Олег, презрев обещание явиться на княжеский снем, неожиданно нагрянул на Муром. В сражении под городскими стенами погиб один из сыновей Мономаха – юный Изяслав, незадолго до этого помимо воли отца прогнавший из Мурома Олеговых посадников. Вслед за тем Олегу удалось подчинить своей власти также и Ростов с Суздалем. Князь Владимир, вопреки ожиданиям, не стал мстить двухродному брату – врагу, наоборот, он прислал грамоту с призывом к миру, обещал оставить Олегу с братьями Муром и Рязань, но требовал от них уйти из Ростово-Суздальской земли, своей родовой вотчины.

«О многострадальный и печальный я! – писал в своём послании Владимир. – Много борется душа с сердцем, и одолевает сердце моё, ибо тленны мы сущи. И помышляю: как стать нам пред страшным судьёй, аще каянья и смиренья не приемлем мы между собой.

…Написал тебе грамоту: примешь её с добром ли, с поруганием ли, узрю на твоём писаньи…

Господь наш не человек есть, но Бог всей Вселенной: аще хощет, в мгновенье ока всё сотворит. Он сам претерпел хуленье, и оплеванье, и ударенье… жизнью владея и смертью. А мы что есмь, человеци грешны и худы? – Сегодня живы, а завтра мёртвы, сегодня в славе и в почестях, а завтра в гробу и без памяти, иные собранное нами разделят. Взгляни, брат, на отцов наших: что взято ими и на что им одежды? Только то осталось с ними, что створили они для души своей. Но да с сими словами надо было тебе, брат, ко мне обратиться. Когда же убили дитя моё пред тобою, то надо было тебе, узревши кровь его и тело увядшее, как цветок едва распустившийся, как агнец закланный, сказать, стоя над ним, вникнув в помыслы души своей: “Увы мне! Что створил? И возжаждав безумья, света сего призрачного кривости ради, добыл себе грех, отцу и матери его слёзы…”

Пред Богом бы ты покаялся, а ко мне бы послал грамоту утешную, и сноху мою послал бы ко мне… Дабы обнял я её, оплакал мужа её и свадьбу её, вместо песен; не видал ибо я ни первых радостей её, ни венчанья… Бога ради, пусти её ко мне с первым послом, дабы, пролив слёзы, поселил я её в своём доме, и сидела бы она аки горлица на сухом древе, а я утешился бы в Боге.

Тем путём шли деды и отцы наши: суд от Бога Изяславу пришёл, а не от тебя. Аще бы тогда ты свою волю сотворил – в Муроме сел бы, а Ростова не занимал – а послал ко мне гонца, мы бы с тобой уладились. Сам разумей: мне ли послать к тебе достойно, али тебе ко мне?

…Дивно ли, ежели пал сын мой в битве? Лучшие из рода нашего так умерли. Не выискивать бы ему чужого – меня ни в срам, ни в печаль не вводить. Научили его слуги, дабы имение себе добыть, но добыли ему зло.

Да ежели начнёшь каяться пред Богом и ко мне добр сердцем будешь, пошлёшь гонца своего или епископа и грамоту напишешь с правдою, то волость возьмёшь свою с добром, и моё сердце обратишь к себе; лучше будем жить, чем прежде; я тебе не ворог, не мститель. Не хотел ибо крови видеть твоей… Но не дай мне Бог крови ни от руки твоей видеть, ни от повеления твоего, ни от брата. Аще же лгу, то Бог мне свидетель и крест честной…»

Читая Владимирову грамоту, Олег злобно усмехался. Только слабые пишут такое! Что он, безумец, отдавать завоёванное?! И разве сам Мономах добром, без рати отдал ему Чернигов?! И разве не оплакивал он, Олег, гибель своих братьев, Глеба и Романа?! Кто утешил его тогда?! Нет, не слово, не перо, но меч вершит судьбы людские!

Не внял Олег Владимировым советам, не прекратил вражду, не ушёл добром из Ростовской земли, и вот теперь, разгромленный на берегах Колокши, бежит он, не разбирая дороги, не ведая, куда и зачем.

Оставшиеся в живых Олеговы ратники разбежались, кто куда; одни сдались в полон, иные укрылись в лесах, а иные ушли в Муром к брату Ярославу. Соузные же половцы, бросив обозы, утекли лесными дорогами в родные степи. Снова Олег чувствовал одиночество, как когда-то в ссылке на Родосе и после, посреди Половецкого поля. Он достал из ножен меч и приставил его остриём к груди. Покончить разом со всем и не мучиться больше, не страдать, не осознавать собственной ничтожности!.. Но нет, он хочет жить, хочет княжить! Ведь остаётся у него в руках ещё Рязань. Одна только Рязань! О, сколь жестоко рушатся мечты! Олег вложил меч обратно в ножны…

В Рязани его уже ждало послание от Мономаха с краткими и повелительными словами: «Езжай в Любеч, на снем».

Ярость овладела всем существом Олега, он порвал грамоту в клочья и швырнул её в огонь. Проклятие! Он не верит ни единому слову Мономаха, и тому, первому посланию, тоже не верит. Пускай не думает коварный враг, что так глуп Олег! В Любече его ждёт смерть, Мономах непременно отомстит ему за сына.

«Не поеду», – мрачно вывел Олег на листе пергамента.

Он вызвал к себе мечника Бусыгу, одного из немногих, не покинувших князя в лихолетье, передал грамоту с вислой печатью на шнурке и приказал скакать в Переяславль, к Владимиру.

«Есть ещё верные люди», – думал он, провожая гонца пристальным взглядом.

Не мог ведать Олег, что о каждом его шаге доводит Бусыга до Владимира Мономаха, что знал всегда и знает сейчас переяславский князь, где обретается разбитый поверженный крамольник. Не ведает Олег и того, что давно мог Бусыга покинуть его стан, уйти, противно было рубаке-удальцу притворство и тайные хитрости. Удерживало Бусыгу возле Олега какое-то до конца не понятое даже им самим чувство жалости к разбитому князю, Бусыге казалось, что без его поддержки и совета Олег вовсе пропадёт и что, в сущности, лиходей Гореславич не так уж и плох, только горд, озлоблен и обидчив не в меру. И отъезжая с грамотой к Мономаху, думал Бусыга, воротившись, убедить-таки Олега забыть былую вражду и поехать на снем. Не довольно ли страдать Русской земле и страдать самому князю, растерянному, подавленному, оставленному и преданному всеми?

…Бусыга воротился на удивление быстро. В привезённой им грамоте значились лишь три жестоких слова:

«Уходи из Рязани».

– Боле ничего не сведал? – хмуря брови, спросил Олег. – Так я и уйду, ждите, вороги! Уж нет, али я вас, али вы меня!

– Проведал, княже. Князья Мономах и Святополк исполчились, идут на тебя. Беги вборзе. Слаба рать твоя. Али миром давай урядимся. Поезжай в Любеч. Сказал ибо князь Владимир: «Не хощу боле ратиться».

– И ты поверил ему?! – злобно рявкнул Олег. – О, Господи! Вот оно, мщенье-то! Мономах не убить – унизить меня измыслил! А то пострашней смерти самой лютой будет! Но нет, вороги! Поквитаюсь ещё с вами! Эй, Бусыга! Вели седлать коней!

…Стояла холодная осенняя пора. Беспрерывным ледяным потоком лил дождь, хлестал в лицо, водяные капли попадали за шиворот и струились по спине. Олег, стиснув зубы, терпел. Они ехали вдвоём с Бусыгой, дружина покинула князя, даже жена, Феофания, и та не захотела сопровождать мужа, знатной родовитой гречанке надоела его бесконечная кочевая жизнь – ни дня покоя. Княгиня не пустила с отцом и троих сыновей.

– Мономах ничего не сделает им, не посмеет, – упрямо твердила она, пронзая князя жгучим взглядом чёрных, исполненных презрения глаз.

Рязанцы без сожаления простились с Олегом – от него не ждали ничего, кроме череды несчастий и горестей. И теперь он, некогда гордый и сильный князь Олег, вынужден был, весь испачканный грязью, скитаться, мокнуть под дождём, затравленно озираясь по сторонам, как загнанный обессиленный волк, и терять последнюю надежду на своё возвышение.

Усталый, вконец измученный и простудившийся в дороге, Олег воротился в Рязань. С горечью и болью он осознал: никуда больше пути ему нет. Он слёг, ослабев настолько, что не мог сам вставать с постели. Жена редко навещала болезного, один мрачный Бусыга долгие часы просиживал у княжеского ложа. Жалость к несчастному крамольнику грызла ему душу, рвала сердце, не мог он бросить его, покинуть, как другие, оставить в тяжёлый час.

Всё теперь для Олега осталось в прошлом: и яростная борьба за власть, за столы, завершившаяся полным крахом, и сама жизнь – чуял больной князь – кончалась, а грозно глядевший на него с иконы Христос Пантократор[219] будто говорил: «То за грехи твои расплата! Молись пуще!»

Порой Олегу вдруг казалось, что это вовсе не Христос, а Владимир с осуждением смотрит на него и, чуть прищурившись, вопрошает: «Ну что, крамольник? Получил своё?»

Могучий организм князя сумел перебороть тяжкую хворобу[220]. Вскоре Олег уже мог вставать и ходить по терему. Только кашель никак не проходил, и лекари-старцы, набожно крестясь, тихонько шептались о том, что сия болезнь неизлечима до скончания земных дней князя, ибо «се – наказанье Божье», а где проявляет себя воля Всевышнего, там человек бессилен.

Когда наступил октябрь, неожиданно холодный для здешних мест, и над землёй закружили в бешеном танце снежные хлопья, по мёрзлому шляху пробрался в Рязань скорый гонец от Владимира. Переяславский князь снова звал Олега в Любеч, предлагал ему стол в Новгороде-Северском, на берегах Десны.

В Чернигове же, как передал на словах гонец, сел на княжение родной брат Олега Давид, человек тихий, богобоязненный, во всём покуда послушный воле Святополка и Мономаха. Тотчас в городе закипела работа. Люди ставили новые дома заместо сожжённых половцами, украшали церкви, возводили крепкие дубовые стены. Чернигов готовился снова зажить привычной жизнью, как это было до страшного набега Арсланапы.

«Иду в Любеч», – вывел Олег на харатье.

Иного выхода у него не оставалось.

Глава 36. Страх и страсть

Хмурый Олег, облачившись в саженный жемчугами зелёный вотол, выехал из Рязани холодным октябрьским утром. Вслед всадникам долго мела свирепая позёмка; Бусыга, оставленный в Рязани охранять княгиню и детей, долго смотрел с высокого всхода, как тают в снежной дали тёмные фигурки всадников. Что привезёт с собой Олег из Любеча? Мир, долгожданную передышку для всей Руси, конец беспрерывным усобицам и смутам – или новые рати, пожары, набеги, новую кровь?