Половецкие войны — страница 30 из 57

Угрюмо расхаживал Бусыга по опустевшему дому, тяжёлые шаги его гулко отдавались в напряжённой, наполненной тревожным ожиданием тишине. Невесёлые думы обуревали молодца.

В Переяславле князь Владимир звал его вернуться, говорил, что довольно уже наслужился он крамольнику Олегу. Бусыга откровенно поведал князю о жалости своей к побеждённому и униженному Гореславичу, о том, что бесчестно будет теперь, в ничтожестве, бросить этого упрямого гордеца, что только он, Бусыга, и сможет в грядущем удержать Олега от новых котор и бед.

Мономах выслушал мечника внимательно, раздумчиво закивал головой и сказал так: «Что же, сам ты, друже, себе дорогу выбрал. Ступай, неволить тебя не стану. Одно скажу: такие, как Ольг, благодарности не ведают. Запомни. Обереги головушку свою буйную».

Отчего-то засели Владимировы слова в голове Бусыги, казалось ему – проницательный Мономах знает нечто большее об Олеге и вообще обо всех о них, его поражали ум и глубина суждений этого человека, особенно то письмо, посланное Олегу после гибели сына. Да, только великий мудрец мог написать так…

Оторвавшись от размышлений, Бусыга прошёл в бабинец и сухо осведомился у вышедшей навстречу Феофании, не нужно ли чего.

– Надо будет – позову, – так же сухо, почти не глядя на дружинника, ответила ему княгиня.

Бусыга до вечера слонялся без дела по терему. В город, через снег и слякоть, ехать не хотелось, он скучал, слушая завывание ветра в щелях волоковых окон.

Смеркалось, когда внезапно явилась гречанка – прислужница Феофании.

– Княгиня кличет. Даст тебе распоряженья, – коротко сказала она.

…Полумрак царил в просторных княгининых покоях, пахло благовониями, ладаном, в красном углу на поставце горела лампада, бросая тусклые отблески на иконы ромейского письма с ликами святых.

Княгиня, шурша белым шёлковым одеянием, выплыла откуда-то сзади, Бусыга не сразу и заметил её, как обычно печальную и бледную, с резкими дугами бровей над глазами и алым чувственным ртом.

– Мне страшно, – призналась она шёпотом. – Бусыга! Молю: утешь, успокой. Сердце стучит.

– Что страшит тебя? Чем я тя успокою? – усмехнулся мечник. – Вот князь воротится…

– Князь… Его я и боюсь… Это страшный человек, Бусыга! Ты один не боишься. Все остальные – трусы! Жалкие трусы!

Бусыга не нашёлся что ответить и развёл руками. Феофания поставила на стол свечу, перекрестилась, с мольбой выговорила:

– Прости, Боже, грехи наши! Спаси и сохрани! – и снова обратила взор на растерявшегося мечника.

В чёрных глазах её зажглись огненные сполохи, резким движением она сорвала с головы белый убрус[221]. Дорогая парчовая шапочка упала на дощатый пол, звякнули тяжёлые колты[222], иссиня-чёрный каскад распущенных волос облил плечи женщины.

– Подойди ко мне, – поманила она Бусыгу перстом. – Боюсь его? Да, боюсь! Но надоело… Надоел этот страх. Не будет больше страха! Иди, ближе, ближе ко мне! Назло, назло всему свету! Буду любить тебя, буду жить с тобой! Унижаясь, возвышусь, стану сильной, смелой!

Бусыга не успел ничего ответить, быстро и порывисто ухватила его Феофания за руку. Они пробирались через тёмные переходы, прижимаясь, поддерживая друг друга; княгиня шептала:

– Люблю, люблю тебя. Ты такой сильный, отважный. Полюби и ты меня. Я красива, ты сейчас увидишь. Вот сюда идём. Осторожней, тут ступенька.

В опочивальне мерцали свечи, Феофания сбросила платье, понёву, Бусыга увидел её всю, обнажённую, прекрасную, восхитился округлыми формами её бёдер, стройными ножками, грудью.

Не помня себя, бросился он в её объятия.

Женщина целовала его жадно, в ней играло плотское неутолённое всепобеждающее желание, страсть, в порыве вожделения она кусала зубами его грудь, отчаянно, пылко, неистово, как может только горячая гречанка, раба своих чувств, волосы её щекотали его кожу, и Бусыга как будто помимо собственной воли подчинялся её необузданной дикой страсти.

– Ты ведь тоже одинок? У тебя никого нет? Близкого никого? – упрямо допытывалась после Феофания, когда они, утомлённые, лежали на широкой мягкой постели.

Бусыга молча качал в ответ русой головой, княгиня смеялась, розовые её ноготки скользили вдоль его тела.

Много женщин встречал на своём пути рубака – удалец Бусыга, были среди них и пылкие половчанки, и гордые холодные славянские красавицы, и разного рода развратные потаскушки, но впервые ощутил он такую глубокую привязанность, ни с чем не сравнимую нежность, восхищение. И хотелось ему защитить, уберечь Феофанию от всякой беды, заслонить её – такую хрупкую и страстную, слабую и смелую одновременно.

Так, в ласках и любви, пролетит одна ночь, наступит вторая, третья. Отныне каждое свободное мгновенье будет Бусыга стремиться к ней, своей Фео, дневные часы станут казаться ему долгими, скучными и утомительными, а служба – пустой и убогой.

Они будут встречаться и позже, когда из Любеча вернётся всё такой же мрачный угрюмый Олег и когда переберутся они в Северу, на берега быстрой Десны. Тайком, облюбовав одинокую утлую полуземлянку посреди леса, будут предаваться они сладкому упоительному греху, отбросив стыд и страхи. Они умели оберегать свою любовь; никто из Олеговых подручных и служанок Феофании так и не узнает никогда, не догадается, почему посветлела лицом княгиня и отчего весел и бодр стал доселе всегда хмурый княжий мечник. Свою тайну эти двое унесут вместе с собой в могилу.

Глава 37. Женитьба и роспуст Авраамки

Медленно вышагивали по сырой осенней земле кони. Подул ветер, разгоняя серые дождевые тучи, выступило ласковое солнце, заискрилась вдали вода в Блатенском озере.

Уже несколько дней шли по берегам озера ловы[223]. Удалось придворным баронам затравить немало зайцев и косуль, но более крупной добычи не было.

Авраамка находился в свите короля Коломана. Впрочем, ни он, ни сам мадьярский государь в ловах никакого участия не принимали. Больше сидели в шатре, обменивались рассуждениями на библейские темы, любовались золотыми красками осени.

– Здесь, на воздухе, хорошо дышится, – признавался Коломан. – И горб не болит вовсе, нога вот только побаливает. Ну да позову вечером колонку, смажет. Она умеет это делать. Добрая девушка. Эх, грек! Если бы я мог, прогнал бы ко всем чертям Фелицию да женился б на ней! Обрёл бы любовь, заботу, покой! А так… – Он досадливо махнул рукой. – Ты вот тоже не женишься. А ты познал ли когда любовь, полыхали ли в душе твоей страсти? Настоящие, не такие, чтоб постель одна?

Авраамка грустно вздыхал в ответ. Поначалу он отмалчивался, но затем всё же рассказал в порыве откровенности о великом своём чувстве к красавице княгине Роксане.

– Прекрасна, яко цветок, сия княгиня. Словно из мрамора выточенная. И ласковая… Поначалу лиходеем меня считала… А после… поняла, всё поняла… Немало лет минуло, а одна она в моём сердце… Супруга своего любила, более – никого. На что ей я, червь книжный!

Словно снова и снова переживал Авраамка прежние страсти. Он показал Коломану сардониксового[224] орла – оберег, даренный ему Роксаной при расставании.

– И где она теперь, та княгиня? – спросил, кивая головой, будто разделяя чувства гречина, угорский владетель.

– В монахини пошла, – грустно промолвил Авраамка. Тяжёлый ком встал у него в горле и мешал говорить. Из глаз покатились слёзы.

– Твои чувства мне хорошо понятны. Я и сам пережил подобное, – сказал Коломан. – Она тоже была княгиней, была красавицей и тоже отринула меня. А после дядя велел мне жениться на этой сицилийке. Наверное, он был прав. Ибо человек державный на любовь не имеет права. Ну, это мой крест такой. Другое дело ты, Авраамка. Ты ведь свободен, можешь жениться. Полагаю, что тебе довольно сокрушаться о прошлом. Оседлаем-ка мы коней да отправимся в гости к барону Вагу. У него загородный замок на берегу озера, на той стороне. И говорят, у него красивая дочь. Посмотришь на неё.

Взяв с собой десяток иобагионов[225], король вместе с гречином не мешкая тронулись в путь. Вскоре перед ними возникли приземистые, сложенные из серого камня стены замка.

Казалось, их давно ждали. Барон Ваг, полный розовощёкий мадьяр, стелился перед Коломаном в глубоких поклонах. Он, его супруга и ближние люди рассыпались в похвалах «мудрому и добродетелями преисполненному» государю угров. Досталось немало хвалебных слов и Авраамке, которого нарекли «верным и учёным», «богословом и философом».

Был роскошный пир с обильными яствами, причём во время этого пира Авраамку посадили как раз напротив хорошенькой светловолосой девушки лет двадцати в алом платье, отделанном по вороту и рукавам драгоценным узорочьем.

– Дочь. Ксилла. На языке мадьяр это означает «звезда», – обхаживал Авраамку барон Ваг, щедрой рукой самолично подливая ему терпкого виноградного вина.

«А в самом деле, хороша ведь девица. Может, воистину, пора прошлое позабыть?» – подумалось вдруг Авраамке.

После, уже поздно вечером, в выделенный ему покой внезапно заглянул, стуча посохом, сам Коломан.

– Ну, понравилась ли тебе баронская дочь? Как её там… Ксилла – Звезда. – Сразу начал, поставив на стол подсвечник с горящими свечами, король. – Советую тебе взять эту девчонку себе в жёны. Я сам буду твоим сватом. Мне отказать её папаша не посмеет.

Авраамка, немало ошарашенный таким поворотом дела, молчал. Тогда Коломан уже с недовольством сдвинул брови.

– Язык ты проглотил, что ли?! Я приказываю тебе жениться!

Опомнившийся гречин упал на колени и послушно склонил голову.

– Да, государь! – словно сами собой выдавили уста.

После он понял, что этим браком лукавый Коломан хотел переманить барона Вага, одного из главных сторонников Альмы, на свою сторону, и не раз пожалел об этом своём решении.