Одобрительно кивая, Коломан пообещал киевскому боярину немедля вмешаться в волынские дела и с любезной улыбкой проводил высоких гостей.
…Вечером он вызвал к себе Тальца. Сосредоточенный, угрюмый, с тяжёлым предчувствием на душе стоял перед королём воевода, седина поблескивала в его бороде, морщины пересекали упрямое чело, сизый шрам – память о недавней войне с хорватами – пересекал сверху вниз щёку. Чуял Талец: недобрые дела вершатся во дворце, неспроста отираются вокруг короля и его приближённых лукавые киевские бояре.
Коломан говорил, не таясь, перемежая слова выразительными жестами.
– Пересечём горные перевалы в Горбах, выйдем на равнину, ударим на Перемышль, возьмём его штурмом, выгоним Василька и Володаря Ростиславичей. Создадим комитаты[242] на месте их княжеств. Будет простираться по землям Червонной Руси[243] Великая Мадьярия. С киевским князем всё уже сговорено. Передаёт мне Белз, Санок, Перемышль, Ярослав.
Талец стоял поражённый. Сдвинув брови, исподлобья, жёстко смотрел он на оживившееся лицо Коломана. Он с нетерпением дождался, когда тот замолк, и сухо возразил:
– Зря такое измыслил, государь. Не станет ибо Русь Мадьярией. Николи не станет.
Коломан изумлённо вскинул голову.
– Что ты мелешь? – спросил он с плохо скрытой угрозой. – Ты осмеливаешься сомневаться в моей правоте?!
– Осмеливаюсь, ибо не узрел в словах твоих мудрости. Мой те совет добрый – не слушай бояр Святополковых. Лукавы они, готовы землю родную кому угодно продать. Да не таковы иные люди на Руси, государь. Упрямы они, горды, непокорны.
– А я вот их покорю! Я их к ногтю! – вспыхнул вдруг Коломан.
Лицо его исказила злоба, рот приоткрылся. Волк, алчный волк с оскаленной пастью сидел перед Тальцем, ему даже почудилось дикое звериное рычание.
Отшатнувшись, Талец размашисто положил крест.
– Я перекрещу всех ваших схизматиков! А тех еретиков, кто не захочет по-доброму перейти в истинную веру, сожгу на костре! Очистительный огонь спасёт их заблудшие души от бремени греха! – захлёбываясь от ярости, шипел Коломан. Глаз его поблескивал живым злобным огоньком.
Господи, и этому жестокому человеку, не ведающему жалости и сострадания, полному честолюбивых бредовых мечтаний и замыслов, он, Талец, верно служил столько лет, проливал за него пот и кровь, полагался на его разум, окутанный туманом низменного устремления к власти!
Было тягостно, до жути противно, мерзко смотреть на уродливую скуластую рожу того, кого он считал доныне великим правителем!
– Твори, как вздумаешь. Я те в лихих делах не советчик, не потатчик. Волен я, уеду в Русь. Прощай же. – Талец круто повернулся, норовя выйти. – А Червенскую землю[244], поверь слову моему, ты не покоришь. Ввяжешься в котору, потеряешь, что имеешь, великую беду на землю мадьяр накличешь.
– Никуда ты не уйдёшь, схизматик! – раздалось за его спиной зловещее хрипение Коломана. – Эй, стража! В темницу этого дерзкого безумца! – крикнул король, с ожесточением звеня в колокольчик.
«Вот и всё, Талец. Кончилась служба твоя верная», – горько усмехнулся воевода, молча доставая из ножен саблю и отдавая её начальнику королевской стражи.
Его вывели через чёрный ход и грубо втолкнули в тёмное подземелье. Высоко над головой заскрипела чугунная решётка, раздался звон ключей, скрежет замка. Тальца обдало могильным холодом, мрак и сырость окружили его, с каменных стен струилась вода, тяжёлые капли падали с высокого потолка, в углах шевелились крысы.
Осторожно присев на полусгнившую скамью, Талец в отчаянии обхватил руками голову. Мысли были не о себе – в конце концов, пожил он неплохо – заботили его Ольга и маленький Ивор, сердце обливалось кровью, думалось, что мстительный Коломан не помилует их, не оставит в покое. Одна надежда была – на Авраамку, на его ум и сообразительность. «Нет, нельзя, нельзя быть столь прямым и откровенным! Надо было отмолчаться!» – клял себя Талец.
Но молчать, когда говорят такое, он не мог. Или Коломан спятил, или весь он во власти несбыточных честолюбивых мечтаний.
Тело Тальца пробирала дрожь. Без сна и еды просидел он на скамье ночь. Утром появился страж – свирепого вида косматый печенег в мохнатой бараньей шапке; грязно ругаясь, бросил ему заплесневевшую корку чёрного хлеба.
– Жри, собака! – Печенег злобно осклабился, грубо пнул Тальца и поспешил по ступенькам наверх.
Снова потянулись для несчастного узника горестные, полные безысходного отчаяния часы. Он старался отвлечься, но тяжёлые мысли ползли в голову как пауки, думалось: может, лучше было ему сгнить в подземельях Царьграда или окончить дни в половецком плену? Что делал он все эти годы, ради чего и ради кого жил? Зачем водил в бой отряды оружных людей, кого-то разбивал, уничтожал, кому-то служил?
В чужой воле ходил, чужое дело отстаивал – и не раздумывал, не сомневался, а стоило один раз воспротивиться, как снова отверзлись перед ним тяжёлые двери мрачного узилища. Что может быть горше осознания бессмысленно прожитой жизни?!
Тяжкие думы Тальца прервали голоса наверху, топот ног и скрип ключа в замке. Ещё двое узников, подталкиваемые в спины копьями стражей, спустились в унылое подземелье.
– Эй, Талец, ты где? – раздался так хорошо знакомый воеводе голос Авраамки.
Талец похолодел от боли и отчаяния. Вот и Авраамка здесь, в темнице! Что же теперь будет с Ольгой и с Ивором?! Живы ли они?!
– Ты, друже? – бледнея, дрожащим голосом спросил Талец.
– А то кто же! Узнал вот, какова королевская милость. Ладно, хоть не окандалили. Зато стража приставили – печенега лютого какого-то.
– За что ж тя?
– Да спрашивать меня стал Коломан, о Перемышле там, о Галиче. Ну я и ляпни: нечего там тебе делать, господин добрый, в Перемышле-то. Лучше бы о Ядранском море подумал. Озлобился тогда король, приказал бросить меня в темницу. Ну да теперь вдвоём всяко веселей будет. Ты не бойся, вырвемся. Опомнится король скоро, образумится. Не такой уж он дурак.
– Ох, друже! Мы-то что?! Бог с нами! Сгинем так сгинем. Об Ольге и Иворе мысли мои тяжкие, – сокрушённо покачал головой Талец.
– Ольгу и сына твоего упрятал я на хуторе, за Дунаем. Убивалась сильно Ольга, плакала, езжать не хотела. Ну да ничего не поделаешь, пришлось.
– Правда?! – Талец обрадовался, обхватил друга за плечи и расцеловал его. – Спаси тя Бог, друже! – Он даже прослезился от избытка чувств.
– Полно тебе, Талец. Вон посмотри, кого к нам подсадили, – указал Авраамка на полного монаха в серой сутане, с гладко выбритым подбородком и тонзурой на голове. – Монах, попался на краже церковной казны.
– Тьфу, нечисть экая! – презрительно сплюнул Талец.
Монах тихонько подвывал и воздевал вверх руки, шепча:
– Грешен, грешен аз!
Снова появился печенег, принёс узникам мутную баланду и чёрствый хлеб.
Ели медленно, молча, монах тяжело вздыхал и охал.
– Эй ты, filioque![245] – насмешливо окликнул его Авраамка. – Не довольно ли причитать? Украл казну, бес попутал, так сиди теперь, не порть трапезу честным христианам!
– Схизматики! – злобно огрызнулся монах.
– Чего-чего?! – грозно поднялся Талец, сжав в кулак десницу.
– Тише, тише, Талец. – Авраамка ухватил друга за локоть. – Этого filioque его же приёмами побивать надо. Ты вот отмолви нам, – обратился он к монаху. – Кто есть папа римский? Человек суть грешный и земной. А вы его чуть ли не как Бога почитаете, стопы ему целуете. Не мерзко ли?
– Схизматик! Слушать тебя не желаю! – возопил, зажимая уши, монах.
– Вот нечисть! – поморщился Талец.
– Не нечисть, а дурень. Эй, filioque! Скажи, что глаголет ваш Августин Блаженный?[246] Помнишь, читал его трактаты о предопределении? По нему выходит, так заранее назначено, ещё до рождения, кто будет грешник, а кто праведник, кто в рай попадёт, а кому в ад дорога. Вы, латиняне, принижаете право человека на собственную волю. Глупость, и только.
– Замолчи, нечестивец! – замахал руками монах. – А вы? У вас любой мирянин причащается вином и квасным хлебом. Вы низводите Деву Марию до простой женщины, вы не признаёте, что Святой Дух исходит и от Бога Сына, равно как и от Бога Отца. Вы привечаете еретиков – ариан[247], несториан[248], ирландцев!
Спор разгорался жаркий, готовый в любой миг перейти в драку.
– Довольно! Вместях тута сидим! – прикрикнул Талец, оборвав запальчивые речи норовящих вцепиться друг в друга спорщиков. – Баил же сам, Авраамка: пустое дело – в уграх о вере спорить.
Мало-помалу узники успокоились. Положив под головы грубое сукно, они улеглись на жёсткие деревянные ложа.
У Тальца на душе стало спокойно, даже радостно. Что с того, если он окончит свои дни здесь? Главное: его жена и сын спасены и свободны, они переждут в селе за Дунаем лихое время и уедут на Русь, будут счастливы на родной земле, среди соплеменников-единоверцев.
С безмятежной улыбкой на устах Талец задремал. Разбудило его негромкое чавканье, доносившееся из угла, где располагался монах.
– Что ты там возишься, filioque? – спросил сонным голосом Авраамка. – Ну-ка, погоди! Что там у тебя в руках? Сало? Ну и враг же ты! Укрыл от товарищей по несчастью шматок угорского сала с перцем и уплетаешь себе во тьме! Ирод! А ещё о Боге тут споришь!
Гречин вскочил, взгромоздился на монаха верхом и, вырвав сало у него из рук, стал колотить Божьего слугу по жирной заднице.
– Вот тебе, получи!
– О Господи! Отдай, отдай! – тоскливо ныл монах, громко сморкаясь и вытирая рукавом сутаны текущие из глаз слёзы. – Моё сало было!
– О, да вкусное, с чесноком! Знает ваша братия толк в яствах, – издевался Авраамка. – Да, а день сегодня какой у нас? Пятница?! Ох, грех какой! Ск