[273], и легко мог вести богословские беседы. Чувствовала и понимала уже ромейская царевна, что будут они с ним жить хорошо.
В разговор неожиданно вмешалась княгиня Евфимия.
– У нас здесь свадьба али толковня учёная? – засмеялась молодая жена Мономаха, довольно дерзко прерывая излияния киевского владетеля. – Вели-ка, князь, кликнуть скоморохов. Чегой-то они умолкли!
Не время было Святополку портить отношения с Мономахом и его простушкой женой. Скрипнув зубами от злости, он подозвал дворского и отдал короткие распоряжения. Вмиг забили бубны, засвистели свирели, заиграли дудки. Продолжилось в княжьем тереме весёлое торжество.
…Следующим летом по решению Витичевского съезда сын Святополка Ярославец-Бесен получит стол во Владимире-на-Волыни. Вместе с сыном отправит на Волынь Святополк и состарившуюся чудинку. Объяснит, что, мол, нужен за подростком-сыном пригляд. Не хотелось князю, чтобы бывшая полюбовница мельтешила в его киевском дворце, вызывая недоумённые вопросы в окружении ромейской принцессы.
Вскоре после этих событий молодая княгиня Варвара родит дочь Марию.
Глава 51. Добродетель или зло?
Уже без малого год минул, как «с чадью и с домом своим» приехал боярин и воевода Дмитр Иворович в Переяславль, на службу к князю Владимиру Мономаху. Никто, кроме жены, не называл его по-простому Тальцем, давно забыт был на родной земле некогда отчаянно-смелый юноша-дружинник, насмерть рубившийся в чешских лесах и в Диком Поле, теперь на смену ему пришёл статный, умудрённый опытом полководец, умный советник, человек, твёрдый во всяком важном деле.
Воеводу Дмитра в дружине Мономаха уважали, с благоговением слушали его рассказы о буйной юности и мытарствах в плену и в рабстве, дивились крутым поворотам судьбы, так высоко вознесшей сына безвестного людина из маленького сельца, от которого и пепелища-то ныне не осталось.
Раздумчиво обходил воевода сторожевые посты, взбирался на земляные валы, кольцами опоясывающие Переяславль, подымался на высокий каменный заборол. Заслоняясь ладонью от брызжущих в глаза солнечных лучей, пристально всматривался он в степные дали. Тишина царит вокруг города, только кусты перекати-поля катятся по пыльным сакмам[274] да слышна песня жаворонка в голубом небе. Но тишина и покой обманчивы, напрягает зрение воевода: не курится ли вдали дымок, не огненный ли язык пламени рвётся ввысь? Десница привычно стискивает рукоять меча, отдаётся короткий приказ, и пешие лазутчики-сакмагоны исчезают в густой траве. В стороны разлетаются конные сторожевые отряды – за степью нужен глаз да глаз, время теперь тревожное, лихое, то тут, то там появляются у пограничных городков и сёл лютые половецкие орды.
К Дмитру подошёл князь Владимир. Алый плащ-корзно облегал плечи князя, ветер развевал его рыжеватые, поредевшие с годами кудрявые волосы. Владимир наполовину грек, но только вот эти сильно вьющиеся волосы да нос с горбинкой и выдают его греческое происхождение – у него серые лучистые глаза, светлая, почти молочной белизны кожа.
Спокойным ровным звонким голосом князь заговорил:
– Надобно, воевода, промыслить нам о Русской земле. Великое зло творят на ней поганые сыроядцы. Кто считал, скольких людей полонили они? Скольких убили? Сколько скота угнали? Сколько сёл пожгли, хуторов, деревень? Вот жил ты у угров – и тамо такожде. Сколь раз выходил на поганых? Едва ль не каждое лето, верно?
Воевода Дмитр согласно кивнул.
– Многажды ратились, княже.
– Ведаешь ты, стало быть, повадки половецкие. Так вот, ведай и иное: сила поганых – в нашей слабости, в крамолах наших бессмысленных и нескончаемых. Мыслю собрать всю Русь в единый кулак. На снеме в Витичеве недавно толковал о том с братией. Вроде внемлют, но в поход идти не торопятся. Каждый своим делом занят. Святополк всё на Волынь, на Галич глядит, Святославичи – Давид с Ольгом – жалуются на бескормицу, на безденежье, иные такожде очи в сторону воротят. А не помнят, как ходил я единожды в ближнюю степь, как воевал половецкие станы, как иссёк Китанову чадь. Сколько злата, сребра, коней взяли мы тогда со Святополком!
Ныне, мыслю, снова надо снем скликать, сговориться о походе. И не в ближнюю степь идти, но на Дон, на Донец. Там ибо корень поганый сокрыт, оттуда почти все набеги на землю нашу зачинаются, там силы их главные, там станы и Шарукана, и Бельдюза, и Арсланапы.
При упоминании Арсланапы лицо Дмитра оживилось, он резко поднял внимательные задумчивые глаза.
– На меч мой во всяком деле положиться можешь, княже, – сказал он. – По сердцу мне слова твои. Чую, правильно створил, к тебе приехавши. Хвалиться не буду, но скажу одно: в деле ратном смыслён я, не один раз с погаными бился. Да и… кровник у мя тамо. Срубить ему голову хощу.
Князь ничего не ответил, только чуть заметно кивнул и отошёл в сторону. А воевода долго ещё стоял на забороле, стискивал десницей рукоять сабли и вспоминал былое: и рати, и полон, и вставало перед ним перекошенное от злобы, изуродованное шрамами ненавистное лицо Арсланапы. И думалось: настала наконец пора сойтись им, лютым беспощадным врагам, в третий и в последний раз в жаркой схватке, и для одного из них миг этой схватки станет мгновением смерти.
«Господи, помоги! Пошли перемогу[275] над ворогом!» – Дмитр вскинул голову и посмотрел ввысь, на безоблачное голубое небо. Может, где-то там, в горних высотах, Господь услышит его страстную мольбу. Господь всемогущ и всемилостив, и воевода проникался верой, что так и будет, что настанет для него час упоительного мщения. Упоительного? Но ведь месть не есть добродетель, она – зло! Так и что же, прощать вражьи набеги, спокойно созерцать, как дикий сыроядец насилует твою жену, убивает твоих детей, и говорить, что это – «Божье наказанье», что половцы – «батоги Божьи» и посланы на нас для укрепления в вере?!
Нет, тому не бысть! Он, Дмитр, Талец, воевода князя Владимира Мономаха, доберётся до проклятого Арсланапы и снесёт с его плеч волчью голову. Радости никакой в том не будет, просто он исполнит свой долг, сделает то, что должен сделать. Не повезло один раз там, на Тисе, повезёт в другой. Надо в это верить, как верить и в высокую Божью помощь.
По ступеням крутой лестницы Дмитр спустился с заборола внутрь крепости.
Глава 52. Брат и сестра
Из распахнутого окна светлицы открывался вид на каменные зубчатые стены переяславской твердыни. Свежий ветер врывался в покои дворца, овевал лица, из сада доносилось пение птиц. В полуденный час царила в княжеских хоромах тишина. Князь Владимир Мономах, поднявшийся из горницы в занимаемую сестрой Евпраксией камору, наконец-то улучил возможность переговорить с бывшей германской императрицей с глазу на глаз.
Евпраксия, как воротилась на Русь, поселилась в Киеве у своей матери, вдовой княгини Анны. Никого не хотела она видеть, ни с кем не желала общаться. Мономах неоднократно посылал за ней, звал хотя бы на время короткое в Переяславль, но больше года прошло, прежде чем единокровная сестра наконец решила-таки приехать к нему.
Всё такая же каменно-неприступная, равнодушная ко всему творящемуся вокруг, будто бы неживая, бесстрастно взирала она на кружево каменных стен Переяславля, на торжище, на пристань у впадения Альты в Трубеж, на Епископские и Княжеские ворота, на церкви в нарядном убранстве. Что ей было до всего этого? У неё жизнь, страсти, горести остались в прошлом, впереди не было ничего.
Владимир старался убедить сестру в обратном. Сел на скамью напротив, долго молча смотрел на бледное лицо, обрамлённое чёрным платом, на её одежду, мало отличную от монашеской, наконец отверз уста, заговорил:
– Разумею, сестра, тяжко тебе пришлось. Но воротилась ты на Русь, в родные края. Время пройдёт, позабудутся былые беды.
Евпраксия решительно замотала головой.
– Рази ж такое забывается? – с некоторым удивлением воззрилась она на единокровного брата.
– Оно нет, конечно, – потупился немного смущённый Мономах. – Но, Бог даст, не столь остро будет душа твоя всё сие принимать. Как люди бают: время лечит. А коли захочешь – замуж пойдёшь сызнова. Токмо скажи: сыщу тебе жениха доброго. Да такую красавицу, как ты, любой боярин али князь молодой с радостью великой возьмёт.
Сестра слабо улыбнулась.
– Нет, Владимир! – молвила строгим голосом. – Никого мне не надоть!
«А ведь совсем же молода. Двадцать девять лет. И жизнь как будто прошла, и ничего нет. Одна пустота, один холод могильный», – с горечью подумал Мономах. Вслух он сказал так:
– Ты думаешь, ты одна такая – несчастная, разбитая?! Мне вот тоже довелось чашу горькую испить. Сын, Изяслав, погиб в сече с Ольгом. С Гидой вот расстаться пришлось. Брат наш Ростислав такожде погиб. А сколь бед половцы поганые мне причинили! И столы я терял, и в осаде сидел – да чего токмо не было! Но жить-то ведь надо, одолевать себя, слабости свои, и идти дальше. И верить, что пройдёт, схлынет кручина, минует гроза, солнце снова выступит.
– Моё солнце, брат, зашло. И ты меня с собой не равняй. У тебя вон и жена новая, и Гюргий малый есть, и Мстислав, первенец твой, в Новом городе княжит. И дочь у тебя, София, почти невеста уже. А у меня – ничего. Одна пустота. Муж – оказался злодеем, мерзостей сатанинских преисполнился, сын – умер младенцем.
– Но ты можешь сызнова обрести семью.
Снова отчаянно замотала головой Евпраксия.
– Нет, нет, братец! И не уговаривай. Не хочу я этого.
Нечего было Владимиру ответить на слова сестры. Понимал он: её не убедить. Оставалась маленькая надежда, что пройдёт время и что-то поменяется в душе у Евпраксии. Но, откровенно говоря, верилось в такое мало.
Снизу раздались голоса. Княгиня Евфимия скорым шагом поднялась в светлицу Евпраксии, а следом за ней показалась восьмилетняя младшая дочь Мономаха от Гиды София. Юная княжна ещё прошлой зимой воротилась к отцу в Переяславль из Новгорода. Владимир сватал её за одного из сынов старого Всеслава Полоцкого. Думалось: хватит, навоевался он с сим кривичским