Потом он, приподнявшись на локте, взглянул на нее:
– Ты такая сильная, нкем.
Никогда прежде Оланна не слышала от него ничего подобного. Он постарел: глаза слезились, на лице читалась безнадежность. Оланна хотела спросить, почему он так сказал, что значили его слова, но не стала. Проснулась до рассвета, чувствуя дурной запах изо рта и грустный, тревожный покой на душе.
32
Угву сперва хотел умереть. Не из-за невыносимого звона в ушах, липкой крови на спине, боли в ягодицах, не из-за того, что было трудно дышать, а из-за жажды. Горло жгло огнем. Пехотинцы, которые его несли, говорили, что его спасение – хороший повод для них отсюда убраться, что у них кончились патроны, что они просили подкрепления, но никого не прислали, а враг наступает. От жажды у Угву даже уши заложило, и он едва разбирал слова солдат. Он лежал у них на плечах, перевязанный их рубашками, и боль пронзала его насквозь. Он хватал ртом воздух и никак не мог надышаться. Его тошнило от жажды.
– Воды, воды… – хрипел он.
Воды не давали. Будь у него силы, он призвал бы на их голову все мыслимые проклятия. Будь у него винтовка, перестрелял бы всех и сам застрелился.
Теперь, в госпитале, куда его принесли, Угву уже не мечтал о смерти, а страшился ее. Всюду лежали раненые – на циновках, на матрасах, на голом полу, – и всюду столько крови. Угву слышал вопли раненых, когда доктор осматривал их, и понимал, что многим здесь гораздо тяжелее, чем ему, несмотря на его ранение. Вместе с кровью он терял и волю: сестры пробегали мимо, забыв сменить ему повязку, а Угву не подзывал их. Молчал и когда они подходили, поворачивали его набок и грубо, наспех делали уколы. В бреду ему являлась Эберечи в узенькой юбке и делала непонятные знаки. А в минуты просветления его занимали мысли о смерти. Он пытался вообразить рай, Бога на троне, но не мог. Однако не верилось и в то, что смерть – лишь вечное молчание. Какая-то часть его была способна мечтать, едва ли она могла навсегда погрузиться в безмолвие. Вероятно, смерть – абсолютное знание, но страшно не представлять заранее, что именно тебе откроется.
Вечерами приходил священник с двумя помощниками с керосиновыми лампами, они раздавали солдатам молоко и сахар, расспрашивали, кого как зовут и кто откуда родом.
«Из Нсукки», – ответил Угву, когда спросили его. Голос священника показался ему смутно знакомым, – впрочем, все здесь было смутно знакомо: кровь соседа по палате пахла, как его собственная; сестра, приносившая ему миску жидкой кукурузной каши, улыбалась, как Эберечи.
– А как зовут? – спросил священник.
Угву силился сосредоточить взгляд на его круглом лице, очках, грязном воротничке. Это был отец Дамиан.
– Угву. Я приходил с мадам Оланной в благотворительное общество.
– А-а! – Отец Дамиан так стиснул ему руку, что Угву дернулся от боли. – Ты сражался за правое дело? Куда тебя ранило?
Угву молча качнул головой. Ягодицу жгло огнем, боль поглощала его целиком. Отец Дамиан дал ему с ложки сухого молока и оставил для него мешочки с сахаром и с порошковым молоком.
– Оденигбо служит в Директорате труда. Я дам ему знать, – пообещал отец Дамиан. Перед уходом он надел Угву на руку деревянные четки.
С тех пор Угву не снимал четок; ощущал он их приятную прохладу и в тот день, когда приехал мистер Ричард.
– Угву, Угву!
Угву смотрел на светлые волосы, диковинного цвета глаза – и не узнавал, кто это склонился над ним.
– Слышишь меня, Угву? Я за тобой приехал.
Тот же голос когда-то расспрашивал его о празднестве у них в поселке. Мистер Ричард хотел помочь ему встать, но резкая боль прострелила бок и ягодицу, отрикошетила в голову, в глаза. Угву вскрикнул, сжал зубы, до крови прикусил губу.
– Ничего, ничего, – шептал мистер Ричард.
Лежа на заднем сиденье «пежо», подпрыгивавшего на ухабах под палящим солнцем, Угву думал, что в самом деле умер, а смерть – это бесконечная дорога на машине. Наконец остановились у больницы, где пахло не кровью, а хлоркой. Лишь очутившись на настоящей кровати, Угву поверил, что, пожалуй, все-таки не умрет.
– За последнюю неделю бомбежки здесь участились, поэтому мы уедем, как только тебя осмотрит врач. Вообще-то он не совсем врач – учился на четвертом курсе, когда началась война, – но отлично справляется, – говорил мистер Ричард. – Оланна, Оденигбо и Малышка живут у нас в Орлу с тех пор, как Умуахию взяли, и Харрисон, конечно же, с нами. Кайнене очень нужна помощь в лагере беженцев, так что ты уж давай поправляйся скорей.
Угву понимал, что мистер Ричард говорит без умолку только ради него – чтобы он не заснул до прихода врача. И был благодарен мистеру Ричарду за смех и болтовню, за то, что он оживил воспоминания, вернул Угву в те дни, когда записывал его ответы в книжицу в кожаном переплете.
– Мы все чуть с ума не сошли, когда узнали, что ты жив и лежишь в госпитале Эмекуку, – от радости, конечно. Слава богу, не успели устроить символические похороны – только нечто вроде поминальной службы перед самым падением Умуахии.
Веки Угву задрожали.
– Вам сказали, что я умер, сэр?
– Да, так и сказали. В твоем батальоне, видно, решили, что ты погиб во время операции.
Глаза у Угву слипались, как он ни сопротивлялся. Когда он огромным усилием разлепил веки, мистер Ричард смотрел на него.
– Кто такая Эберечи?
– Что, сэр?
– Ты без конца повторял: Эберечи, Эберечи.
– Моя знакомая, сэр.
– Из Умуахии?
– Да, сэр.
Взгляд мистера Ричарда смягчился.
– И ты не знаешь, где она сейчас?
– Не знаю, сэр.
– Ты не менял одежду с тех пор, как тебя ранило?
– Не мог, сэр. Пехотинцы мне дали брюки и рубашку.
– Тебе бы помыться.
Угву улыбнулся:
– Да, сэр.
– Страшно было? – спросил мистер Ричард чуть погодя.
– Бывало, сэр. – Угву ерзал на кровати, но в любом положении было больно. – Я нашел в лагере книгу. Так грустно и обидно за автора…
– Что за книга?
– Автобиография Фредерика Дугласа, черного американца.
– Пригодится для моей книги. – Мистер Ричард что-то записал в блокнот.
– Вы пишете книгу? О чем, сэр?
– О войне, о времени до войны, обо всем том, чего не должно было случиться. Называться она будет «Мир молчал, когда мы умирали».
Потом Угву повторял про себя заглавие: «Мир молчал, когда мы умирали». Оно преследовало его, наполняя стыдом. Ему вспоминалась девушка из бара, ее заостренное лицо и полный ненависти взгляд, когда она лежала навзничь на грязном полу.
Хозяин и Оланна обнимали Угву, но очень осторожно, чтобы не причинить боли. Угву сделалось неловко: никогда прежде они не обнимали его.
– Угву, – повторял Хозяин, качая головой, – Угву.
Малышка повисла на его руке и не отпускала. Угву вдруг вспомнилась вся его жизнь, в горле встал ком, и он зарыдал. Угву злился на себя за слабость, и позже, рассказывая обо всем, что с ним случилось, говорил с небрежным спокойствием. Он утаил правду о том, как попал в армию, – соврал, что пастор Амброз умолял его помочь отвести больную сестру к травнику, а на обратном пути его поймали солдаты.
– А нам сказали, что ты погиб. – Оланна не сводила с него глаз. – Может быть, и Океома жив.
Угву округлил глаза.
– Нам сказали, что он погиб в бою, – объяснила Оланна. – А еще я слышала, что квашиоркор все-таки забрал Аданну. Малышка, конечно, не знает.
– Очень много людей гибнет. – Угву отвел взгляд. Он злился на Оланну за дурные вести.
– Война есть война, – вздохнула Оланна. – Но мы победим. Поправить подушку?
– Спасибо, не надо, мэм.
Он мог сидеть только на одной ягодице, поэтому первые несколько недель в Орлу лежал на боку. Оланна не отходила от него, заставляла есть и бороться за жизнь. Он часто бредил. Вспоминал взрыв своей огбунигве, смех Хай-Тека, смертельную ненависть в глазах официантки из бара. Черты лица ее стерлись из памяти, но взгляд он забыть не мог, как и сухость у нее между ног, когда он сделал то, чего не хотел делать. В смутные минуты между сном и бредом он видел бар, вдыхал запах спиртного, слышал подзуживания солдат: «Давай, Меткий Глаз», только на полу лежала не официантка, а Эберечи. Очнувшись, он ненавидел свой сон и себя самого. Нужно время, чтобы искупить вину. А потом он разыщет Эберечи.
Может быть, она с семьей в деревне в Мбайсе или где-то рядом, в Орлу. Она его дождется; она должна знать, что он за ней приедет. Ее ожидание служило залогом прощения, помогало ему выздоравливать. Ему казалось чудом, что тело вновь становится прежним, а мысли – ясными.
Днем Угву помогал в лагере беженцев, а по вечерам писал. Садился под огненным деревом и писал мелким, четким почерком на полях старых газет, на листках с расчетами Кайнене, на обороте старого календаря. Он сочинил стихотворение про импортные ведра и сыпь на ягодицах, но вышло не так красиво, как у Океомы, и Угву порвал стихи; потом он написал, как девушка с круглой попкой щиплет за шею парня, и тоже порвал.
Стал писать о безвестной гибели тети Аризе в Кано, о том, как у Оланны отнялись ноги, о ладно сидевшей военной форме Океомы и о забинтованных руках профессора Эквенуго.
Писал о детях из лагеря беженцев, как они охотились за ящерицами, как четверо ребят загнали шуструю ящерку на дерево манго и один полез за ней, а ящерка спрыгнула с дерева и упала в раскрытые ладони другого.
– Ящерицы поумнели. Бегают быстрей и прячутся под бетонными плитами, – объяснил Угву пацан, который лазал на дерево.
Ящерицу они зажарили и разделили между собой, отогнав других ребят. Мальчишка предложил Угву кусочек своей доли волокнистого мяса. Угву поблагодарил, но отказался. И понял, что ему никогда не удастся запечатлеть на бумаге этого ребенка, облечь в слова страх, туманивший глаза матерей в лагере при виде бомбардировщиков на ясном небе. Никогда не описать ему, как это жестоко – бомбить голодных людей. Но Угву все равно пытался, и чем больше писал, тем меньше грезил наяву.