Половодье — страница 11 из 75

— Зачем вы сюда вернулись? — спросил он и тут же понял, что сморозил глупость.

Куда ей было еще деваться в Европе, корчившейся в последних спазмах войны? Удивительно, как ей удалось добраться до дому.

Странен был ее ответ и на другой вопрос, не заданный им вслух.

— Мой дедушка был человеком ученым и умным, но он не бежал, хотя при его богатстве мог бы это сделать, и даже не спрятался, полагая, что ничего подобного случиться не может. Ему не помогла даже мудрость наших предков.

И на самом деле барон, дед девушки, когда начались преследования, надел на грудь желтую звезду своих предков, хотя и был крещен. Его, как и других, забрали в гетто, и он ушел туда со всей семьей.

Пауль Дунка, вместо того чтобы спросить, что стало с господином бароном — хотя и это было глупо, — задал совсем уж глупый вопрос: «Как поживает господин барон?»

Девушка громко рассмеялась, и это был единственный ее ответ. Пауль Дунка понял всю неуместность своего вопроса, даже если считать, что он знал лишь понаслышке о газовых камерах. Если уж эта молодая девушка была так измождена, нечего было и спрашивать о том, что случилось с человеком восьмидесяти лет.

Он приступил к делу — стал предлагать большие деньги за дом, потом отложил разговор. С того дня они не расставались. Он восторгался ею, они выходили вместе, и сначала она отказывалась снять свое «привычное одеяние». Она шла с ним рядом, волоча по мокрой весенней мостовой башмаки на деревянной подошве с торчащими из них тонкими покрасневшими пальцами. И говорила невпопад, не отвечая на его вопросы.

В тот первый день, когда они простились с девушкой (он вернулся потом один часа через два), человек Карлика, его сопровождавший, здоровенный убийца, «ликвидировавший» людей до и после этого дня, сказал, остановившись у выхода из разрушенной виллы: «Да простит нам бог, господин доктор». Сам он, конечно, не был виноват в этом, как, возможно, не был виноват любой Ион или Георге, но по простоте своей на миг осознал себя причастным к разряду существ, способных на подобные злодеяния.

Пауль Дунка не чувствовал ни вины, ни — в собственном смысле слова — сожаления (хоть и не был чужд этим чувствам), его возбужденное и болезненное стремление все узнать, расспросить о каждой мелочи, обо всех подробностях преодолело ее упрямое вначале сопротивление, и он был потрясен ее рассказами, в которые с трудом мог поверить.

С тех пор они не разлучались, хотя не могло быть и речи о любви, и связь их началась не сразу. Он без всяких задних мыслей привел ее к себе домой, и Ливия приняла ее, хоть и была озадачена поведением этой баронессы в лохмотьях, странной, коротко остриженной, с тревожными глазами. Но почувствовала в ней соперницу еще прежде, чем осознала и поверила, что женщина, дошедшая до такого физического убожества, может привлечь мужчину. Отказ баронессы принять в подарок кое-что из платья (впрочем, в этом и на самом деле не было нужды: сделка о продаже дома совершилась и Хермина в какой-то мере разбогатела) удивил Ливию, она не понимала, почему Хермина так упорно продолжает ходить в своем странном одеянии.

Карлик после того, как отдал деньги (в золоте и в валюте) и даже «возвратил» некоторые старинные драгоценности семейства Грёдль, попросил Дунку вывезти девушку из города. Шли последние недели войны, Хермина могла хотя бы уехать в Бухарест или в Клуж, где было что делать с деньгами, а потом — на запад. Главарь бандитов был в этом отношении странно настойчив, словно хотел отделаться от свидетеля, равно как и странна была его корректность в этой сделке, на которой даже просто деловой человек нажился бы без угрызений совести. Сделка была заключена через Пауля Дунку, Карлик не хотел даже видеть Хермину. И он постоянно твердил, в особенности после того, как деньги были уплачены: «Слышишь, доктор, пусть эта госпожа уезжает. Чтобы духу ее здесь не было». Через некоторое время (короткое, но важное для Дунки) он стал при каждой встрече ежедневно, иногда и по нескольку раз на дню говорить Дунке: «Отправь ты эту свою даму, скажи ей, чтоб уезжала».

Они встречались каждый день, их постоянно видели вместе, о них начали судачить в городе: странная пара — баронесса, в деревянных башмаках и в ватнике с грязными рукавами, оставляющими след на белых скатертях, Дунка, высокий, серьезный, сутулый, слушающий рассказы о конвоях, о людях, умерших от голода, настоящего голода. В ту сырую весну их можно было видеть там, где прогуливались влюбленные лицеисты, под каштанами, покрытыми толстыми клейкими почками, на улице, ведущей к маленькой речке, которая замыкала город с юга.

Хермина вдруг вернулась к жизни в самый канун своего отъезда из города куда-то в глубь страны, а оттуда — в Лондон, где у нее жила дальняя родственница, которая, верно, примет ее, как только наладится сообщение. Пауль Дунка пришел к ней поздно вечером (они расстались в обед), чтобы попрощаться перед разлукой, которая завершила бы, собственно, их непрочные отношения. На другой день за ней должна была заехать машина, сопровождаемая двумя людьми Карлика.

Пауль Дунка шел прощаться без всякого сожаления, скорее даже с некоторым чувством облегчения, как будто он, как и Карлик, только по другим причинам, освобождался от неприятного свидетеля. Потому что, казалось, на следующий же день мир станет иным, и в нем можно будет строить планы на будущее. Он шел сквозь моросящий дождь упругим шагом, прислушиваясь к тонкой песне водосточных труб. Вошел в дом, где Хермина временно снимала комнату, думая о чем-то постороннем. Улыбнулся, увидев, как задвигалась занавеска на окне любопытной хозяйки.

Вид Хермины поразил его. Впервые он застыл на пороге точно увидел призрак, он не мог произнести ни слова… С тех пор так бывало каждый вечер. Но тогда, в первый момент, он почти не узнал ее. Хермина стояла посреди комнаты выпрямившись, чуть разведя руки, точно пыталась сохранить равновесие. Она была в элегантном красном костюме, отделанном дорогим мехом, на ногах — шелковые чулки, на руках — черные перчатки; худоба ее обернулась изяществом, бледность — фарфоровой матовостью, вся она казалась вылитой из тонкого фарфора. Странная красота исходила не от изящной женственной фигуры, она заключалась в лице — тонком, бледном, озаренном глазами, теперь глядевшими с теплой иронией, карими, с едва приметным темным ободком; и все же в ее облике сохранилось что-то отроческое — возможно, из-за волос, которые не успели еще отрасти. Это сочетание мальчишества с женственной тонкостью придавало ее лицу особую прелесть. Неестественное положение рук в черных перчатках, точно пытавшихся сохранить равновесие, подчеркивало чувство неуверенности, которое обволакивало ее перед лицом всех открывшихся ей возможностей. Она стояла на пороге какой-то новой жизни, которая еще не определилась. Его приход не побудил ее хоть сколько-нибудь изменить позу, и было неясно, ждала ли она именно его или — кто знает? — возможно, его приход не имел для нее никакого значения (еще одна неясность).

Пауль Дунка был глубоко взволнован — ему была понятна эта неопределенность, неясность, царившая и в его душе. Он так и застыл на месте, даже не поздоровавшись; потом наконец шагнул к Хермине и, еще не отдавая себе отчета в том, что делает, почувствовав тонкий, легкий аромат, который был свойствен только ей, опустился на колени, обнял ее ноги и поцеловал их.

А потом была ночь, когда Пауль Дунка открыл новый мир, доселе чуждый ему и неизвестный. Он и не подозревал, что может существовать подобная радость, такая большая и все же такая мучительная; он понял, что недостаточно овладеть женским телом и что воображение, рождая свой особый мир, продлевает счастье, которое физическое наслаждение может дать нам всего лишь на несколько минут. Он познал желание властвовать безгранично и без устали над другим существом, владеть не только его телом, но и душой — то была всепоглощающая, дикая жажда обладания, и, охваченный ею, он с грубостью страсти причинял ей страдания лаской. А потом он изведал и другое желание, желание самоуничижения, — чтобы им повелевали и владели тоже безгранично, и тут он склонялся к ногам Хермины, исполненный покорности, пытаясь этим символическим жестом выразить свое рабство. Даже здесь, в самом древнем и естественном виде отношений, он не мог избавиться от символов и знаков.

Он открыл для себя особую прелесть тела Хермины. Линии этого тела, еще угловатые, не совсем еще женские — лопатки, плечи, слишком маленькие груди, очертания бедер — были живыми и одухотворенными. Эта ночь и многие из тех, что последовали за ней, не были похожи ни на одну из известных ему ночей любви — здоровых, полнокровных и простых, коротких и приносящих успокоение.

Хермина с пылкостью, какой он в ной и не подозревал, отвечала на все, чего он от нее хотел, руководимая верным инстинктом. Трудно было с уверенностью сказать — не она ли взяла на себя главенство и не она ли определяла те огромные перемены, которые произошли в их отношениях. Они не сомкнули глаз всю ночь и к утру были почти в изнеможении, но Пауль Дунка продолжал держать руку на ее нежном упругом теле, будто опасался, что она исчезнет. Говорили они очень мало, словам здесь не было места. И вдруг раздался стук в дверь — это люди Карлика приехали за ней на машине. Пауль Дунка понимал, что ее возвращение к жизни не означает решения следовать определенным планам, а, напротив, говорит об отказе от каких бы то ни было планов, о желании жить напряженно, не упуская момента. Хермина не хотела непременно остаться, хотя в эту неистовую ночь она полюбила его.

Она лежала равнодушная, безучастная, а он негодовал, но пытался себя урезонить. Он спросил:

— Ты не раздумала ехать? Ведь они — за тобой.

Хермина пожала худыми плечами и, посмотрев ему в лицо, проговорила:

— Уехать? А почему бы и не уехать? Мне все равно. Я ведь стремилась уехать.

— Ты не хочешь, чтобы мы остались вместе?

— Да, конечно, с тобой хорошо. Я даже не думала, что может быть так хорошо.

Пауля Дунку захлестнула волна ревности.