Половодье — страница 17 из 75

Кроме того, он познакомился со столькими людьми, приходившими погреться в диспетчерскую, они рассказывали столько любопытного о дальних краях, где случалось им брать воду и уголь! Например, о Симерии. Эта Симерия, станция с женским именем, где меняли паровозы, — значит, их там было сколько угодно, если их меняли, и склад угля там был и разъезд, — может быть, из-за женского своего имени казалась ему экзотической землей, более экзотической, чем Сибиу или Предял, как для других Пальма ди Майорка.

И у него, как у всякого железнодорожника, было разрешение на бесплатный проезд поездом. Он бы сел как-нибудь в вагон и уж не поехал бы никуда, кроме Симерии. Посмотрел бы он, как там и что, огляделся бы хорошенько вокруг и потом вернулся домой. Но как ему сказать дома: «Счастливо оставаться, я еду в Симерию. Просто так, посмотреть, что там такое! Без всякого дела, просто посмотреть». Конечно, жена и дети решат, что он сошел с ума. Да и некогда ему было. Днем он обрабатывал с семьей клочок земли, а ночью служил сторожем. Как было уехать в Симерию? Но слушать рассказы о приключениях в этих местах ему нравилось, хоть он и молчал все время. Было потом о чем думать всю ночь, пока он ходил по путям и осматривал вагоны, — не все же о бедах да о доме думать.

В знак восхищения перед своими коллегами он выучил номера поездов и не определял уже время — «без четверти семь», а говорил — «шесть сорок пять», хоть и не так легко было этому выучиться. Но один начальник поезда все ему объяснил как-то вечером, очень терпеливо, и он понял, потому что был не дурак, а просто очень несчастный человек, хоть теперь и нельзя сказать, что ему всегда в жизни не везло. Вот повезло же со свояченицей старшины, которая помогла ему устроиться на работу, — на нее произвел впечатление этот худой и такой покладистый солдатик.

Когда он наколол дрова и уложил их аккуратно в виде геометрической фигуры в кладовке, она попросила его подтереть пол на кухне, и он снял шинель, закатал рукава и принялся старательно мыть пол. Тут хозяйка дома — назовем ее так, хоть она была женщина бедная, и был у нее муж грубиян и пьяница, и пятеро детей мал мала меньше — села на стул и, наблюдая за ним, принялась ему рассказывать, какой красивой была до замужества, пока не растолстела — ведь скольких детей родила, одного за другим, а то была она «знаешь, на самом деле красивая», и за ней больше, чем за ее сестрой, ухаживали, не только сержант — лейтенант ухаживал, и она могла бы выйти за него, и тогда не было б у нее стольких забот и даже был бы ординарец, чтоб не все ей самой-то делать. Ведь на то, чтобы нанять женщину, денег у нее не хватало. Совсем другая была бы у нее жизнь.

Она чувствовала, что солдат ей верит: он повернулся к ней и поглядел снизу вверх, не как на какую-нибудь уродину, на которую орет муж: «Разжирела ты, мать, все только наворачиваешь!» — а как на женщину, необыкновенно красивую (хоть и в прошлом), которой просто не повезло. Она дала ему понять, что пала жертвой подлинной любви, пренебрегла материальной выгодой ради любви чистой и искренней, только любовь ее досталась человеку несто́ящему. Она видела сочувствие своей горькой судьбе, и не было в этом сочувствии презрения или унизительной жалости, но было восхищение тем, какой когда-то она была. И она захотела что-нибудь узнать о нем, чтобы он не оставался для нее только «солдатом», а стал и человеком. Так она узнала, что скоро конец его сроку, и тогда, в надежде, что он ей еще пригодится, она подавила в себе страх перед мужем и попросила найти для солдата место на станции.

Это была самая большая его удача: он не только заработал деньги, но и стал железнодорожником, и узнал столько интересных вещей, которым мог подивиться и о которых мог поразмыслить во время своих ночных обходов. Он всегда много узнавал, потому что при нем говорили все и не слишком обращали на него внимание, — был он тихий и вызывал симпатию своей безобидностью и каким-то особенным чувством собственного достоинства. Если дядя Георге, рыжий сцепщик, был воплощенной мудростью, то ночного сторожа Иона Леордяна считали воплощением душевной чистоты и чести. Может, потому механик и дал ему шинель.

В диспетчерской даже в этот ночной час было полно народу. Прошел только тридцать пятый, больше ни одного поезда не было, может, объявят о приходе товарного; но пути были забиты и расписание нарушено, по-прежнему шли военные составы, поэтому было неизвестно, не случится ли где-нибудь в дороге задержка.

В комнате было жарко, высокая и пузатая чугунная печка, набитая опилками, сильно гудела. Несколько механиков, кочегаров и начальников поездов, один обходчик и два путевых рабочих, задержавшихся на вокзале, разделяли скромную трапезу — хлеб, свинину и фасоль в банке — и горячо спорили. Когда вошел Ион Леордян, один шутник приветствовал его:

— Здорово, генерал. Ну как она, жизнь?

— Да, ничего, — сказал Леордян, улыбаясь, сел у печки и расстегнул — но не снял — свою шинель. Он не спеша потирал руки и слушал, что говорят люди.

— Вот ты все «наше время, наше время», — настаивал пожилой механик. — А вот погляди, и мы тоже почти миллионерами стали.

Он вытащил кипу рыжеватых банкнот, измятых и грязных.

— Вот погляди на эти деньги. У меня здесь двести пятьдесят тысяч лей. Четверть миллиона. И ничего не могу купить на них. Вот разве что доллары достану! Тогда в чем преимущество?

— Погоди, я ведь не говорил, что хорошо, но по крайней мере из-за послевоенного кризиса не мы страдать будем. Это я тебе могу гарантировать.

— Можешь мне гарантировать? Но как? Вот ты мне здесь то да это загибаешь. Я делаю тебя директором или министром, потому что ты наш человек. Чтобы ты стабилизовал валюту, чтобы деньги имели прежнюю ценность, Только где нам в этом разобраться!

— Да брось. На то и специалисты, а они — с нами.

— Ну вот мы и приехали. Тебе нужны специалисты. И ты берешь их у господина Гуцэ. Ведь здешний префект очень мягко стелет. Мол, видите ли, демократия, братья. Кто на самом деле этот префект, дорогой товарищ, — тот ли, кем ты и твои друзья его считают? Кто он, а? Я тебе скажу. Он спелся со спекулянтами, он человек Карлика. Он с нашими знается, пока не составит себе состояния в валюте, а не в этих бумажках, которыми только подтираться. Он человек Карлика, разбойник и преступник, родной папаша всех спекулянтов. А что, железные дороги на Карлика не работают? Ты не работаешь? И ты на него работаешь. Все работаем, потому что нашего друга префекта он тоже купил. Вот почему я не пойду к тому, кто мне скажет: «Знаешь, дядюшка такой-то, я тебя сделаю министром или еще кем-нибудь». Я пойду к тому, кто меня не любит, но не прямо меня обманывает. Его я давно знаю, он человек серьезный, себя не забывает, но не совсем бессердечный. Я знаю, как его взять: организую профсоюз, чтобы на него давить, потребую, чтобы он соблюдал мои права рабочего, и скажу ему: «Уважаемый, переделывай страну. Только я не даю тебе права держать меня в нищете. Иначе я тебе наподдам и не стану на тебя работать. У тебя есть кредит на рынке, достань денег откуда знаешь, но не заставляй меня помирать с голоду, иначе я не буду на тебя работать. И дай мне право контролировать тебя».

— Эту песню мы слыхали. Это песня Титела Петреску. Социал-демократия, подкупленная капиталистами. Это ты брось, а скажи ты мне, прав ли я? Ведь мы дойдем до того, что будем отдавать миллион лей или все жалованье за килограмм кукурузы и руку будем целовать Карлику — если он нам ее подаст. Потому что теперь ничего на рынке не покупается и не продается без его ведома.

— Ты уж не сердись, Морешан, так оно и есть, — вмешался еще один железнодорожник с потемневшим от копоти лицом. — Будет большой голод. Я ходил на этой неделе на поезде с дровами до Прута, но в Аджуде образовалась пробка, и я застрял там дня на три. Люди не могли нас накормить, скот у них подыхает. По всей Молдове хуже, чем у нас в Трансильвании, коровы в стойлах мычат с голодухи, а людей все тянет на вокзалы: стоят и смотрят, как проходят поезда. Так и стоят толпами. И смотрят. Мужчины, женщины, дети. Не поеду я туда больше. После того как вернулся, три ночи мне во сне спились их потемневшие глаза. Они там больше белокурые и голубоглазые, а теперь у них глаза от голода потемнели. Бедняги.

— Опять будет как в тридцать втором году. Тогдашний хозяин уж так красно говорил о крестьянском труде, а жалованья полгода не платил!

— Что ж ты сравниваешь Арджетояну с нашими? Он с капиталистами не расправился, потому что пожалел их. Проводил политику экономии. Это не одно и то же.

Ион Леордян слушал и молчал. Ему отсюда не было видно людей из Молдовы с потемневшими голубыми глазами, он и от других слышал, что начался великий голод. «Грядет Армагеддон в Молдову, сея огонь… и имя зверя семьсот семьдесят семь», — сказал ему сосед-сектант Борчу. Он пытался убедить его вступить в новую церковь: «В живых останутся и унаследуют землю только сто сорок четыре тысячи, и почти все эти места уже заняты». Не убедил. Леордяну нравилось слушать разговоры в этой комнате, и о ценах, и о засухе, и об обесценивании денег, и о политике, и тут уж спорщики никого не щадили. Всех обсуждали, даже короля. И как дела с американцами, англичанами, со Сталиным. Эта смелость людей — спрашивать обо всем на свете, потому что все им надо знать, — еще больше сближала его с ними.

— Но кто нас заставил воевать? Разве не господа? Так почему же мы виноваты? Почему мы, а не они должны платить? Пускай и теперь тратят золото, пускай укрепляют валюту, — кричал механик-коммунист, говоривший вначале. — Пускай они платят, а не мы, и заставить их может только наша партия.

В комнату вошел молодой лейтенант, военный комендант станции, в сопровождении двух солдат. Железнодорожники называли его «поповной» — он был застенчив и часто заливался краской, когда ему возражали, а он хотел утвердить свою власть. Но его считали неплохим человеком, скорее, просто ребячливым. Кое-кто из знавших его говорил, что он хорошо воевал и, главное, не давал своих людей в обиду, не посылал их на смерть, чтобы самому получить награды. Пробираясь к печке, лейтенант, чтобы показать, что он начальник, зычно крикнул: