— Ваши документы и документы на вагоны — быстро!
— Я тебе дам документы! — Тяжелый кулак ударил его в лицо.
— Оставь его! — послышался третий голос. — Оставь, не видишь — он просто дурак?
— А если дурак, то чего суется? Ты чего суешься, остолоп?
И снова удар оглушил его, потом еще один — сильный, между глаз. Он упал, однако, охваченный гневом, тут же вскочил, но новый удар снова повалил его. На мгновение он остался лежать, пытаясь прийти в себя, и тут его охватил неукротимый гнев. Те, кто его бил, грубо и заливисто хохотали, один из них снова ударил его сапогом в лицо.
— Документы, да? И ты, несчастный, корчишь из себя полицейского! Я тебе дам такие документы, что не встанешь!
Леордян из последних сил ухватился за ногу — ту, что его ударила, или какую-то другую, дернул ее, и человек упал. Чтобы уклониться от следующего удара, Леордян перекатился на бок и тут вспомнил о свистке, стремительно выхватил его, и в тишине морозной ночи раздался резкий, продолжительный, отчаянный свист. Он был как вопль ужаса — ужас сторожа передался металлическому свистку. Прежде он этим свистком никогда не пользовался — с ним играли дети.
Человека, которого повалил Леордян, испугал отчаянный звук свистка. Именно этот одинокий звук, которого он не ожидал, а не страх перед последствиями (что могло с ним случиться? Все у него было в порядке) заставил его содрогнуться и, не отдавая себе отчета в том, что он делает, он вытащил пистолет и пустил пулю в это пугало в шинели. Звук выстрела отозвался в нем еще большим испугом, и, уже в полной панике, подталкиваемый ненавистью и желанием защититься невесть от чего, он разрядил всю обойму в грудь сторожа. Тот мягко осел, голова его откинулась, глаза остались открытыми.
В груди у Леордяна вдруг стало тепло, и от этого тепла ненависть его вдруг растаяла, и на ее место явилась огромная тишина, тишина и удивление, что такая тишина возможна. В последнюю минуту своей жизни он увидел белую линию деревьев за оградой и потом — звезды на замерзшем небе.
Ион Леордян забыл в этот миг о тех, кто бил его и кто в него стрелял, совершенно забыл, будто их никогда и о существовало, не было ни их грубого хохота, ни насмешек, ни ударов. Забыл он в этот миг и о своей гордости железнодорожного сторожа; все это ушло, исчезло вместе с небом и с вокзалом; забыл он и о самом себе; на какое-то мгновение не осталось ничего — только тишина и удавление. Мир для Иона Леордяна стал таким, каким был до его рождения.
Трое людей удивленно переглянулись. Они не собирались его убивать, они хотели только немного над ним посмеяться — слишком уж он петушился, документы требовал. Избив, они бы оставили его в покое. Тот, кто выстрелил, засовывая в карман пистолет, ругался сквозь зубы.
— Нет, ты только посмотри на этого подлеца! Черт его дернул свистеть! Вот, теперь насвистелся.
И он толкнул тело ногой.
— Ну и ты хорош — какого черта стрелял? Теперь давай его куда-нибудь оттащим. А то из-за этого олуха можно сесть в лужу.
Он уже нагнулся, чтобы взять тело за руки и за ноги, как вдруг раздался топот. Это, услышав свисток и выстрелы, к месту происшествия бежали лейтенант и солдаты. Люди Карлика, охваченные паникой, кинулись прочь, бросив труп и оставив вагоны открытыми. Увидев лежавшего на земле человека, лейтенант несколько раз выстрелил вслед бегущим. Солдаты целились в удалявшиеся силуэты, но промахнулись. Все трое бежали умело, зигзагами, перемахнули через забор и исчезли в ночи.
Молодой лейтенант, тот самый, «поповна», нагнулся над распростертым телом, потом стал на колени к просунул руку под теплую шинель, пытаясь нащупать сердце.
— Мертв, — сказал лейтенант и, посветив фонарем, узнал маленького, тщедушного сторожа, рядом с которым он сидел в диспетчерской, — того, кому он дал сигарету в кто его благодарил полчаса назад. И он удивился, как все мы наивно удивляемся, что человек, которого недавно видели, уже мертв.
— Ведь мы только что расстались, — сказал он солдатам. — Узнаете? Это сторож, он, помните, тихонько вышел из комнаты. Задержался бы немного — и остался бы жив. Еще четверть часа тому назад он был жив, то есть, я хочу сказать, мы его видели.
Прежде чем позвонить по телефону в полицию и доложить своему начальству, он зашел в диспетчерскую; при виде его люди, которые все еще жарко спорили, вдруг замолчали, и стало слышно, как гудит печка. Всем было ясно, что случилось что-то серьезное.
— Застрелили сторожа, — сказал лейтенант.
Люди, на ходу натягивая пальто, стали тесниться к выходу.
— Кто? — спросил голос.
— Они. — Лейтенант передернул плечами и вышел.
Солдату, который один остался около Леордяна, стало страшно.
Глава VII
— Так как, говоришь, звали того бродягу, который разбил свою дурацкую башку? — спросил Карлик необычно низким голосом, едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.
— Не знаю, кажется, Леордян. Только он не разбил себе голову, а был убит, — очень серьезно и почти резко ответил старший комиссар Месешан.
Когда он вошел сюда, в бывшую библиотеку барона, он все еще чувствовал страх. Только насмешка Карлика заставила его овладеть собой. Овладеть собой, но не обрести уверенность, и теперь он смотрел на главаря банды другими глазами. «Дурак, — думал он, — пошлю его ко всем чертям, раз он не понимает».
— И здорово ты испугался этих бродяг и голодранцев? Небось, их было человек десять, а то и двадцать — как тут не испугаться! — И Карлик расхохотался, со смаком ударяя себя по коленям, обтянутым брюками-галифе.
Все остальные тоже захохотали, хлопая в ладоши, ударяя кулаками по коленям, — они напоминали стаю грузных северных птиц на ледяном торосе, которые бьют тяжелыми крыльями, но не могут взлететь. «Стая пингвинов», — подумал адвокат Дунка, единственный, кто не смеялся. Он вяло улыбался и не мог сдержать странной, немного печальной радости, как было тогда, когда порвал со своим кругом и связался с Карликом. «Приходит конец, — подумал он, — пришел конец, посмотрим, как все это распутается».
Месешан не смеялся и не улыбался. Он встал и сказал спокойно, очень спокойно:
— Да, я здорово испугался. Их было не десять и не двадцать, но важно не количество; они шли непрерывным потоком. Когда дежурный комиссар разбудил меня среди ночи и я прибыл на место, то сперва подумал, что дело пустяковое. Они разгружали кукурузу, уже почти кончили, и я попытался остановить их, даже угрожал. Но они окружили меня с застывшими лицами, и мне передалось их волнение; кругом двигались фонари — представляете себе, темная толпа и мечущиеся фонари, — и только тут я понял.
Месешан замолчал, и вдруг перед ним снова встала вся картина. Ночные огни, толпа железнодорожных рабочих, и их угрожающее молчание, и решимость не отступать, когда он, обвинив их в воровстве, потребовал, чтобы они ушли. И как могло случиться, что за какой-нибудь час, после убийства этого сторожа, их собралось так много. Он с удивительной ясностью вспомнил неосознанный страх, схвативший его за горло, соленый вкус во рту, точно рот его вдруг ни с того ни с сего наполнился кровью.
Верный инстинкт человека, прошедшего через опасности, человека, любящего риск и выбравшего профессию охотника за людьми не только в силу грубости своей натуры, но и потому, что считал эту профессию «мужской», — этот верный инстинкт проснулся в нем и твердил ему, что пора отступать, что надо попытаться, не ссорясь с толпой, скрыться с ее глаз и бежать сюда, предупредить Карлика.
Смех Карлика и его подручных не рассеял страха Месешана и не пристыдил его. Этот смех лишь вселил в старшего комиссара новую тревогу и заставил еще громче зазвучать сигналы опасности, ибо никто не испытывает такого страха, как люди, по-настоящему сильные, дерзкие и грубые. Для трусов страх — чувство обычное, оно легко приходит к ним и так же легко может уйти, в особенности если их поддерживает уверенность сильных, чьей дружбы они ищут. А вот Месешан никак не мог опомниться, и смех бандитов казался ему глупым — они не были ему опорой. Он продолжал рассказывать, не обращаясь ни к кому:
— Его на руках донесли до диспетчерской и положили на стол. В головах у него поставили маневренный фонарь. — Месешан никак не мог избавиться от этого наваждения: фонари то тут, то там вспыхивают в темноте и толпа от этого кажется еще больше. — Я смотрел в окно, они не пустили меня внутрь. Сказали, что меня это не касается. Несколько человек стали в дверях, остальные входили по двое-трое, потом выходили, а за ними входили другие. И каждый пристально разглядывал меня.
Месешан помолчал и тихо добавил:
— Карлик, выдай тех, кто его убил. На улице ждут мои люди. Я пришел, чтобы арестовать виновных.
Воцарилось тягостное молчание. Адвокат Дунка безотчетно смотрел на полки, на книги в кожаных переплетах с золотыми корешками и вдруг, сам не зная почему, рассмеялся высоким надтреснутым смехом. Тяжелые бронзовые лампы, металлическая статуэтка, забытая на полке (изображение трех граций: на медном лице одной из них кто-то из дружков Карлика — или даже он сам — в одну веселую ночь нарисовал химическим карандашом усы), все грубое великолепие этой разоренной комнаты странным образом соответствовало разыгравшейся сцене. Глаза Дунки остановились на толстой книге, одной из самых толстых и больших, на корешке которой можно было прочесть название и имя автора. Вот почему он смеялся. Жестокие истории о королях и одетых в кольчуги рыцарях, которые когда-то бились не на жизнь, а на смерть за власть и славу, а в промежутках между битвами предавались пленительной любви и даже философским сомнениям, — эти истории имели какую-то странную и подлую связь с поведением банды Карлика, с ее могуществом и уверенностью в своей силе в эти смутные времена, когда он, Дунка, сделал свой выбор. Но никто не обращал на него внимания, бандитов вовсе не рассердил его надтреснутый смех, его внезапное веселье, порожденное золотыми буквами на корешке книги. «The winter of our discontent, made glorious summer by this sun of York»