[21], — пронеслось в возбужденном мозгу Дунки, и он взглянул на Карлика. Никогда еще эти пыльные книги, которые давно никто не брал в руки, не оказывались лицом к лицу с воплощенной карикатурой на воспетые в них идеалы.
Карлик встал и стоял не двигаясь. Ни один мускул не дрогнул на его лице, желтоватые, ничего не выражавшие глаза стеклянно сверкали. Другие тоже поднялись, вид у них был угрожающий. Но к Месешану вернулась твердость; на мгновение он забыл суровые, грозно-торжественные лица рабочих и маневренные фонари, забыл пронизывающий холод этого зимнего утра. Здесь он был в своей стихии. Он прикинул размеры грозившей ему опасности и, успокоившись, решил закурить. Недрогнувшей рукой с первого раза он зажег спичку. Было приятно затянуться, ноздри его расширились от удовольствия, выпуская в воздух кольца дыма. Эта первая за день сигарета доставляла ему истинное наслаждение; ему вдруг почудилось, будто день начался только сейчас, а не в три часа ночи, будто он только что спокойно выпил свой кофе; он ощутил крепость своих мышц и подумал: не поздоровится тем, кто пойдет против него, ведь его воля — это воля государства, воля многих, более сильных, чем, он, облеченных властью, имеющих свою юстицию, своих людей, одетых в форму, увешанных орденами; а где-то высоко над ними всплывало туманное лицо какого-то главного хозяина. Месешан без страха слушал почти ласковый голос Карлика — мягкость его интонаций была признаком того, что наступила опасная минута.
— Твой дым лезет мне в глаза. Понимаешь, у меня болят глаза. Нехорошо это с твоей стороны.
Месешан снова затянулся и выпустил дым.
— Я говорю с тобой по-дружески, Карлик. Отдай их мне — и все мы будем спасены. То есть… ты будешь спасен. Я их арестую и позабочусь, чтобы они не назвали твоего имени. По-дружески тебе говорю. Но если не хочешь… тогда ничем не смогу тебе помочь. Забыл сказать, на станции были солдаты и с ними молодой офицер, эдакий сопляк. Он как-то странно на меня посмотрел. В городе стоят два батальона. Тысяча двести человек.
Месешан говорил спокойно, покуривая, и Карлик вспомнил Костенски Гёзу — ведь тот точно так же словно бы кротко разговаривал, когда сидел на письменном столе, сверкая моноклем. «Значит, снова», — подумал он, но сказал все тем же мягким голосом, будто слегка утомленный необходимостью произносить бессмысленные слова:
— Вот как, я должен выдать тебе своих людей, потому что помер какой-то бродяга, какой-то болван, да к тому же и ворюга — хотел, подлец, стащить у меня пшеницу и кукурузу, за которые я заплатил золотом. Чистым золотом. Потом пришли другие голодранцы, понесли его на руках, забрали мою пшеницу и кукурузу, а ты, которому я плачу, вместо того чтобы их прибить и возместить потерпевшему то, что ему причитается, требуешь, чтобы я выдал тебе своих людей. Недурная мысль! Ты взял деньги. И мной воспользовался. Ну уж нет, мой милый, я не из тех, кого можно обвести. Хоть бы уж нашел какой-нибудь другой предлог, а не смерть этого голодранца.
Месешана будто что-то ослепило, и он потерял уверенность в себе. И вдруг слова Карлика отлились в его голове в ясную, очень ясную мысль, и он испугался, почти так же сильно, как на станции, когда его окружили фонари. Сигарета выпала из его руки, и он сказал уже совсем другим голосом:
— Карлик, разве ты не понял, что пришло их время?
«Странно, — пронеслось в голове у Дунки. — И я думал совершенно то же самое. Он точно подслушал мои мысли, я и сам их еще не осознал как следует, пока Месешан не высказал их вслух». Но Карлик ничего не понял или понял превратно, и его тяжелый кулак мгновенно обрушился на Месешана: удар пришелся по лицу, и Месешан упал, опрокинулся, как бык на бойне от удара между рогами. Он почувствовал острую боль. Рот наполнился кровью — на сей раз настоящей, а не воображаемой кровью.
— Мать твою так… — скрежетал зубами Карлик. — Хочешь превратить меня в голодранца, бродягу?
Ослепленный гневом, он выхватил пистолет. Все вокруг тоже вытащили оружие — вытащили с радостью, ведь они издавна ненавидели этого свирепого комиссара, ненавидели и боялись.
— Остановитесь! — закричал Дунка, и никогда еще голос его не звучал так звонко. — Остановитесь, бога ради! Ты, значит, ничего не понял, Карлик. Речь идет не о тебе. Давай лучше посмотрим, что делается за этими стенами. Не злись, прошу тебя. Пошли людей, и я тоже пойду, иди и ты. Ведь Месешан не станет зря говорить, он не из пугливых.
— Тебе просто его жалко, так тебя растак! — закричал Карлик, но осекся.
— Мне? Жалко Месешана? Пойми меня. Давай выйдем отсюда.
Карлик еще раз ударил Месешана ногой в грудь, потом с явным сожалением сунул пистолет в карман. Ему было трудно сдержать себя, он сжал зубы, вцепился в рукоять пистолета, лицо его покрылось пятнами, будто от какой-то странной заморской болезни. Насупленные брови нависли над глазами. Он тяжело опустился на стул. Месешан неподвижно лежал у его ног, он все слышал, но в ушах у него шумело, и из инстинкта самосохранения он, не шевелясь, ждал, как развернутся события.
Все, как по команде, расселись кто на стульях, кто на кожаных креслах с высокими спинками и тоже с сожалением стали прятать пистолеты, но потными руками продолжали крепко держаться за рукоятки. Адвокат Дунка хотел сказать еще что-то, но не решился; он беззвучно шевелил губами, тяжело дышал и крепко сжимал свои тонкие, костлявые руки, которые как бы выражали немой вопль, силясь что-то объяснить, взывая в первую очередь к Карлику.
Карлик несколько раз глубоко вздохнул, потом решительно поднялся и крикнул:
— Давай, идем смотреть! Трое остаются с этим. — Он снова коснулся ногой Месешана, но на сей раз мягко. — И если он попытается бежать, застрелите его, как собаку. Знайте, я своих людей не продаю. Доктор, отец Гишкэ, идите со мной. И ты, Василе, и ты, Точитэ. А этого привяжите покрепче к креслу. И если он посмеет отвязаться — четыре пули ему в лоб, в виде креста. Пусть будет на нем отметина предателя и шпика.
Грохоча сапогами, они вышли на морозный воздух. Карлик давно не бывал в городе — с тех пор, как перестал сам руководить операциями и настолько укрепил свою власть, что контроль над подручными стал ему не нужен. Все слепо повиновались ему, и казалось, с тех пор как он засел наподобие гигантского паука в своем темном углу, он знал еще больше, понимал еще больше, словно эта связь шла через невидимую нить, соединявшую его таинственное брюхо с внешним миром. Его влияния нельзя было прямо распознать, но оно было огромно.
Выйдя из дома, Карлик позабыл о том, что заставило его отправиться на рекогносцировку, ему казалось, что он производит инспекцию. Свежий морозный воздух пробудил в нем молодую энергию. Его сапоги молодцевато поскрипывали по смерзшемуся снегу. Небо было синее, как на Средиземноморье в самый ясный летний день, только оно казалось тяжелым, точно сделанным из покрытой эмалью меди, и было похоже на купол, отделяющий мир земной от мира небесного. Солнце источало свет, но не тепло, как гигантская желтая лампа, позабытая на небе. Тяжелые сосульки застыли на карнизах домов, молчание улицы нарушалось лишь энергичными мужскими шагами. Эта металлическая неподвижность понравилась Карлику, застывший город показался ему еще одним его дворцом, правда пустоватым (но что ж тут дурного!), по которому он гордо вышагивал. Он вспомнил, как молчаливо приветствовали его у дверей виллы люди Месешана под предводительством долговязого голодного помощника комиссара. Карлик ответил им сверлящим взглядом своих желтых глаз, от которого полицейские выпрямились.
По мере того как они продвигались по пустым улицам, Карлик все больше успокаивался. Везде господствовала полная тишина. Только три крестьянки, одна старая и две помоложе, согнувшиеся под тяжестью пестрых сумок, попались им навстречу. Увидев Карлика и его людей, женщины низко поклонились, испуганно повторяя: «Господи, благослови».
Карлик развеселился и с удовольствием поглядывал на красные щеки молодых крестьянок. В первый миг он как будто не понял, к кому взывают женщины, в безумной своей самоуверенности подумал, что они обращаются к нему, а не к богу; но потом он сам улыбнулся этой промелькнувшей мысли и ответил с легкой издевкой: «Во веки веков, аминь!»
В центре города тоже все спокойно. Бредут крестьяне с сумками через плечо, иногда проскользнут сани, оставляя блестящий след на снегу, да куда-то спешат, съежившись от холода, редкие горожане. Некоторые из них снимали шляпы перед бандой Карлика, неторопливо шествовавшей по улице. В ресторане «Корона» с утра были зажжены свечи, и из зала доносились звуки контрабаса: то ли уже начали кутить перевозчики соли, прямо или косвенно связанные с Карликом, то ли еще не кончился вчерашний пир. Веселье этих неизвестных его вассалов еще больше укрепило самоуверенность Карлика.
Город был мирным; давно уже прошли продрогшие военнопленные, распевая свою песню, а может, их и не выводили на работу из-за мороза; в высоких комнатах бывшего трибунала, одетые в пестрые пижамы и халаты, молча страдали раненые. На улице слышались только румынская и венгерская речь. Город выглядел замерзшим и ясным, почти пустым, никакого волнения заметно не было.
— Ну, Пали, ты просто дурак. Я так думаю, что всех вас большие книги испортили, — беззаботно посмеивался Карлик, награждая адвоката дружеским подзатыльником — удар был легкий, почти ласковый, вместо штрафа. — Я не убью его, но сам видишь, что́ делает этот буйвол, Месешан. Подумать только!
Однако Пауль Дунка не отозвался на грубую ласку Карлика заискивающей улыбкой, как бывало когда-то. «В эти периоды безвременья в нас растет инстинкт, — подумал он. — Освобожденные от законов и правил, мы вновь обретаем наши древние связи с миром. Странно, Карлик, добившийся всего только благодаря инстинкту, утратил его — может, виною тому власть?»
Потому что сам Пауль Дунка не успокоился, хотя все было на вид так обыденно и безмятежно: морозное утро, едкий запах аммиака от везущих сани лошадей. От внимательного взгляда адвоката не укрылся первый неприятный признак неблагополучия. У ворот менялы Кагана, где перед войной евреи из Галиции, в ермолках и кафтанах, сидели за нетесаными еловыми столами перед столбиками стерлингов, чешских крон, долларов и голлан