дских гульденов, как сидели в XV веке на Ломбард-стрит, наблюдая краем глаза, не появился ли опасный кавалер, который рукояткой шпаги может сгрести выставленное для обмена золото, — у этих ворот появился потомок Кагана, господин Армин Фогель. На нем не было ни кафтана, ни черной ермолки, не было в нем и примет мудрости. Он носил кожаную куртку, красные «бюргерские» сапоги, как все предприимчивые люди; свежий и уверенный в себе, он держал в сильных пальцах короткую прямую трубку, настоящую английскую трубку. Это был бизнесмен западного толка, который в любую минуту мог сменить свой костюм на элегантный смокинг и уверенной походкой войти в клуб для избранных, где господа грациозно и молчаливо скучают под шорох газет в своем замкнутом кругу, напоминая расположившуюся на проводе элегантную колонию ласточек, которым вдруг почему-то почудилось, что осени больше не будет. Армин (или Арманд) Фогель месяцев девять назад вернулся из концлагеря, где у него убили родителей и детей. Что ему пришлось пережить, он никогда никому не рассказывал, но быстро оправился и переменился до неузнаваемости. Теперь это был самоуверенный, похожий на англичанина господин с трубкой; с философским видом наблюдал он за происходящим на главной улице из-под арки двора Кагана, где когда-то его деды в кафтанах предлагали всем желающим кроны, лиры, доллары и гульдены.
Как человек деловой, он был связан с Карликом многими нитями, за которые держался, соблюдая, впрочем, тайну. Встречались они всего раз или два. Когда Фогель был нужен, его обычно отыскивал адвокат Пауль Дунка, с которым он вел себя вежливо, но сдержанно, как настоящий английский джентльмен, и разговаривал сухо, со скрытой иронией.
Пауль Дунка заметил, как Фогель смотрит на них, сжавши в руке трубку, и взгляд этот показался ему странным. Еще более странным показалось ему, что Фогель вдруг круто повернулся и исчез в подворотне проклятого двора Каганов. Господин Армин Фогель не хотел иметь ничего общего ни с Карликом (это было совершенно ясно), ни с ним, Паулем Дункой, которого он будто и не узнал. Это был один признак. А потом возник и второй: с ними не поздоровалась группа людей, стоявших перед второразрядным рестораном Оакиша, где встречались обычно солидные, старые господа, не нажившие себе в эпоху Карлика головокружительного состояния.
Брошенные украдкой взгляды, странные исчезновения, рука, едва прикоснувшаяся к полям шляпы, — все это были полные смысла знаки. Но воздух оставался чист и ясен, и Карлику казалось, будто он идет по своему ледяному дворцу. Он гордо поднял голову, подбородок его важно покоился на воротнике. Мир был мал, и он, Карлик, был в нем великаном. Ни один из знаков, замеченных Дункой, не привлек внимания Карлика. Лишь в какой-то момент, когда он сделал несколько шагов вперед, оторвавшись, от сопровождающих, его взгляд, прежде ничего не видевший, кроме него самого, словно глаза его были повернуты внутрь, лениво и презрительно остановился на огромных красных пятнах — буквах в человеческий рост, намалеванных на широком тротуаре площади префектуры.
Такие надписи делались в те времена в бессчетном количестве, и он стал разбирать буквы медленно, по одной, с чувством, что все это глупости, написанные глупцами для глупцов, и то, что он берет на себя труд их читать, вряд ли принесет ему большую пользу. Первое слово было: смерть — он задумался. СМЕРТЬ. Не его, Карлика, запугаешь этим словом. Смерть есть смерть. Но то, как это было написано — красной краской, — ему понравилось. Красный цвет выглядел красиво на серой обледенелой мостовой, и Карлик развеселился. Второе слово заставило его рассмеяться. Он прочел его разом. Спекулянтам. «Пусть попробуют», — подумал он. Потом глаза его скользнули по второй строчке. Первого слова он не стал читать, второе узнал, и оно его взволновало. То было его имя: КАРЛИК. «Смерть Карлику». Потом он поспешно прочитал: «Смерть убийце». Эти люди хотят его смерти, его имя написано кем-то, ему незнакомым. Вот если бы кто-нибудь пришел и сказал ему это в глаза, крикнул, пригрозил, тогда бы он знал, что делать. Он, конечно, понимал, что многие хотят его смерти, что его не любят, завидуют его богатству, его власти. Но слово написано, написано его имя — и это не просто угроза. Это истина, которую никто не может оспаривать. Вот почему Карлик всегда так нажимал на перо, ставя свою подпись на листе бумаги. Эти знаки означали именно его имя, это он сам, большой и красный, лежит на мостовой — будто его распластали там, внизу, бросили людям под ноги. Его объял суеверный ужас. Карлик подумал, что он мог бы убавить или прибавить еще одну букву к своему имени — как библейский Аврам, превратившийся в Авраама; и это странное сочетание букв, которое было им и не им, показалось ему поистине страшным. Он вытянул ногу, чтобы стереть красные буквы, но не решился. Он мог убить человека, но не свое собственное имя. За своей спиной он чувствовал сообщников и все же не оборачивался. Посмотрел вверх и увидел те же слова, которые ему уже не надо было составлять ни по буквам, ни по слогам из-за его недостаточной грамотности, — он узнал их сразу на огромной желтоватой стене бывшего лицея. Кто-то забрался туда при помощи лестницы или — еще страшнее — какие-то неведомые существа, обладающие гигантской силой, способные вывести двухметровую букву единым движением руки сверху вниз, держали его, Карлика, там, наверху, угрожая ему.
Он нащупал в кармане пистолет — это был его друг, его верное оружие, — но тут же отнял руку. Он не может использовать пистолет против своего имени, угрожающего ему со стен. Не сказав ни слова, так и не обернувшись, Карлик зашагал по улице, ведущей к вокзалу. Там случилось это, там были его враги, люди во плоти и крови, с которыми он может посчитаться, — им-то он покажет!
Но по дороге на вокзал на широкой улице с красивыми домами и заиндевелыми деревьями по обеим сторонам на каждом шагу тоже виднелись эти надписи, выведенные красными буквами: на домах, на заборах, на очищенных от снега тротуарах и, что, пожалуй, самое скверное, прямо на обледенелом снегу, прорезанном полозьями саней.
Незнакомых лиц становилось все больше, но, казалось, эти люди не имеют отношения к происходящему; все сделал за несколько часов кто-то другой.
Вдруг в глубине улицы, ведущей к дому, где как раз жила семья Карлика, которую он теперь так редко навещал, он заметил группу людей — шесть-семь человек, не больше; у одного была лестница, у двоих ведра, еще человека два несли малярные кисти. Карлик видел, как они не спеша удаляются, видел со спины, и их спокойный уход, дальность расстояния, из-за которой они казались серыми, и то, что он не мог различить их лиц, еще больше его испугало.
— Давайте вернемся, — сказал он и ускорил шаг, направляясь к вилле Грёдль.
Карлик бросил взгляд на город, и тот снова показался ему очень красивым, сверкающим льдистой белизной, еще более красивым, чем прежде; идя по этому городу, он вдруг почувствовал любовь к нему, к городу, куда он пришел бедняком, где его травили, в подвалах которого его до полусмерти избивал Костенски Гёза; но все же он спасся, ему даже удалось — или, во всяком случае, он думал, что удалось, — стать здесь хозяином, подчинить себе этот город, давать или не давать ему есть, устанавливать цены на рынке и покупать его почетных граждан. Сейчас Карлик, как никогда, любил этот город, который угрожал ему своими стенами и домами, деревьями и тротуарами. А ведь было бы естественно бежать, покинуть его, потому что теперь это незнакомый город, где живут незнакомые люди.
Но Карлик и не думал бежать, он оставался здесь, где его подстерегали опасности, которые страшили и одновременно манили его. Теперь он не хотел уже властвовать, держать людей в руках, приказывать, следить за ними. Он только смотрел на новую красоту этого города, который он никогда не покинет, города, ему неизвестного, хоть он не раз проходил по его улицам, города, сверкающего сосульками, накрытого синим небом, как тяжелой металлической крышкой.
Ион Лумей по прозвищу Карлик, контрабандист, убийца, главарь банды, в первый и в последний раз в своей жизни вдруг ощутил огромную жалость к себе: его поглотит окружающая красота, он растворится в ней, превратится в ничто — подобно камню вот этой крепости.
И на какую-то секунду перед ним встала другая картина: косогор, под которым стоял дом его отца, Хызылэ, а над ним длинный, с большой деревянной завалинкой пасторский дом — дом дедов Пауля Дунки; и только тут, вспомнив, что Пауль здесь, Карлик обернулся к нему:
— Послушай, Пали, когда я был маленький, мне очень нравился ваш дом. Я думал: вот и я такой же построю, такой же высокий, и чтобы вокруг были деревья и кустарники и черемуха, ведь запах от нее и до нас доносился. Я знаю, как твой дядя Михай напугал моего отца, когда убил аиста, и как закричала старая госпожа, твоя бабушка. Я сидел у вас в сарае на чердаке и смотрел на эту пару аистов — они кружили над головой у твоего дяди, вот тогда-то он и сошел с ума.
Подручные Карлика угрюмо и озабоченно переглядывались: никак не могли взять в толк, почему их главарь думает сейчас о таких вещах, они ведь надеялись, что он их выручит, только он и мог их выручить. Они не понимали, что такое взбрело ему в голову? Но потом повеселели, решив, что поняли. Значит, Карлик не боится — плевал он на все, голова у него свободна, он может думать о ерунде, случившейся пятьдесят лет тому назад! И они от души смеялись, все, кроме Пауля Дунки, доктора права, до некоторой степени философа, который удивлялся, что Карлик нашел такое странное противоядие от страха: непротивление событиям и красивые воспоминания об аисте, убитом несчастным безумцем столько лет назад.
— Я знаю эту историю, — сказал он, — знаю очень хорошо. Она напоминает мне о маме.
Они продолжали путь в молчании, и Пауль Дунка подумал, что, возможно, Карлик не просто негодяй, но и сильный человек, способный взглянуть на себя со стороны.
Это состояние, когда Карлик почти возлюбил смерть, представшую ему в образе сказочно-прекрасного города, длилось, быть может, с полчаса. Застывший, таинственный мир, в котором даже вестники опасности, удаляясь, будто стояли на месте с ведрами красной краски в руках, таял на глазах, и вот уже окончилась для Карлика странная минута поэтических видений.