Привратник знал в лицо всех членов делегации — даже хорошо знал — и тем не менее спросил серьезно и мрачновато, кто они и чего им надо.
Рыжий Матус послал привратника к черту. Ведь он знает, кто они такие, а пришли они поговорить с первым секретарем. Но Иози-бач был невозмутим, он отказывался делать различие между необычным и обычным. Тот факт, что какие-то товарищи пришли в четыре утра в уездный комитет, был необычным, и надо было для порядка потребовать у них объяснения, чтобы сделать его обычным.
— Товарищ первый секретарь не живет в уездном комитете, — сказал Иози-бач. — Сейчас ночь, и он пошел спать.
— Иози-бач, дорогой! Дорогой товарищ Иози-бач, — сказал молодой Матус. — Представь себе, я знаю, что сейчас ночь. Только вот бандиты убили рабочего станции как раз ночью, а не в обычные рабочие часы. У них другое рабочее время. И мы должны ликвидировать спекулянтов. Вот в чем дело!
— Товарищ, товарища первого секретаря нет в здании уездного комитета. Он спит дома. А бандитов и спекулянтов мы разобьем, не беспокойтесь, ведь разбили же мы Гитлера и даже Муссолини. Всему свое время. Сейчас вам в уездном комитете нечего делать, тут никого нет, кроме товарища Ходжи, который дежурит у телефона — на случай, если позвонит центр.
Молодой Матус выказывал признаки нетерпения, другие все заговорили разом — было не ясно, советуются ли они между собой или говорят с Иози-бачем, который по-своему был прав и, чтобы подчеркнуть свою правоту, начал крутить самокрутку из желтой бумажки. Букур, будущий заместитель министра, подумал, что и в самом деле можно отложить дело до семи утра — оставалось всего три часа. Иози-бач прав. Но тут раздался мягкий и ясный голос Елены Матус, она прервала своего неистового брата в начале его речи о революционном периоде, переживаемом во всем мире.
— Дорогой Иози-бач! Случилась большая беда. Скажи нам, где живет товарищ Дэнку́ш?
Старик немного поколебался, но не выдержал характера и сказал:
— На улице Кошбука, дом 25. Он снимает комнату у вдовы Кутко.
— Спасибо, Иози-бач. — И, обращаясь ко всем, она сказала: — Пошли, а то как бы не случилось на вокзале беды с конфискованным зерном.
Через пять минут они были уже возле дома первого секретаря. И тут наступило легкое замешательство. У первого секретаря райкома, учителя Дэнкуша, была среди них странная репутация. Он держался дружески, но на расстоянии — сказывались некоторые привычки прежней профессии: интонации, манера заставлять себя слушать. Они не слишком хорошо его знали, то есть что-то в нем оставалось для них непонятным. Это был человек с изможденным лицом, в толстых очках, изменявших глаза.
Вот они и замешкались перед входом.
Молодой Букур, будущий замминистра, спокойно шагнул вперед и нажал звонок — раз, два. Подождал. Тявканье собаки, потом — тишина. Наконец женский голос спросил: «Кто тут?»
— Мы к господину учителю, — сказал Букур, который уже научился понимать, где следует, а где не следует называть человека «товарищем».
Женщина ничего не ответила. Лишь минуты через три в окне зажегся свет.
Стоявшие на улице молодые люди узнали лицо учителя Дэнкуша, близоруко вглядывавшегося сквозь стекло в темноту. Потом лицо исчезло.
Женщина открыла ворота, и они осторожно пошли по замерзшим камням двора, отряхнули от слега ноги, как обычные посетители, будто и не были вестниками важных событий.
Учитель Дэнкуш пригласил их сесть и тщательно протер очки. В былые времена, особенно в молодости, он работал в интернатах и слыл там самым застенчивым и вместе с тем самым решительным из преподавателей; никогда не повышая голоса, он сумел снискать уважение наиболее строптивых учеников именно этим сочетанием кротости и непреклонности.
— Скажи, Матус, что случилось?
Матус, немного смущаясь, рассказал, что произошло на вокзале. Надо принимать меры, потому что вооруженные спекулянты Карлика начали убивать людей, рабочих, вот уже одного убили, а за ним последуют и другие, надо преградить им путь, истребить их вместе с их дружками из полиции, вместе со всеми, кто их поддерживает в уезде. Рыжий Матус, давая выход своему волнению, стремлению действовать, говорил больше о том, что надо делать, чем о самом случае на станции.
Дэнкуш кончил протирать очки и спокойно надел их.
— Хорошо, — сказал он. — А теперь расскажите мне подробнее, что произошло.
Елена Матус коротко и сухо рассказала все, иногда ей помогали другие. Будущий замминистра робко прибавил, что может разразиться скандал из-за незаконной конфискации зерна и из-за того, что люди с вокзала не разрешили забрать труп своего товарища. Точнее, не позволили провести никакого дознания и выгнали полицию. Даже в прокуратуру не было заявлено. На вокзале и по дороге сюда Букур детально продумал все возможности, оценил сложившееся положение с позиций закона с пониманием, поразительным для бедняка подмастерья. Он изложил все это только сейчас, тому, кому предстояло принять решение.
Лично он, сказал Букур своим спокойным голосом, тоже был крайне возмущен, но сейчас он думает, как бы все сделать получше, не горячась. Надо составить план и выполнять его с непреклонной решимостью, используя все тактические ходы.
За те несколько месяцев, что Букур вплотную занялся политикой, стал следить за газетами, читать речи, изучать каждую брошюру, в нем развилась огромная жажда понять сложный механизм государственного управления. Это был чуть ли не чисто научный интерес, занятия давали ему большое внутреннее удовлетворение. Букур никому об этом не рассказывал, даже своему другу, рыжему Матусу, которым восхищался и который, собственно, вовлек его в движение и первый заставил задуматься о своем будущем. Впрочем, он и до Матуса понял, какие перед ним открываются огромные перспективы, знал, что они коренным образом изменят его жизнь.
Букур был из тех людей, для которых политика не просто наука, а радость открытия форм и механизмов, с помощью которых можно организовать и повести за собой людей. Но, открыв эти механизмы, он не решался полностью пускать их в ход, чтобы они не потеряли эффективности. Он всегда был парнишкой тихим, но сумел ускользнуть даже от семейных распрей.
Букур-отец был каменщик, и каменщик прекрасный, известный всему городу; он работал с каким-то исступлением, очень хорошо зарабатывал в строительный сезон, а потом гулял, да не с кем-нибудь, не в окраинных корчмах, а с самими господами, и там, где гуляли они. В те периоды, когда он не работал, он сидел дома, безжалостно мучил свою жену-прачку и пятерых детей. Только этому сыну, который решил не следовать примеру отца в выборе профессии, — только этому сыну удавалось избежать отцовского гнева; мальчик еще в восьми — десятилетнем возрасте научился чувствовать в воздухе грозу.
Итак, Букур взвесил все опасные стороны ситуации на вокзале, все возможные последствия и изложил их своим тонким голосом, по обыкновению склонив голову на сторону и глядя не в глаза собеседнику, а выше, куда-то в пустоту, где белыми абстрактными линиями рисовались ему механизмы действия. Первый секретарь Дэнкуш не прерывал его, но Матус взорвался:
— Зачем отдавать труп полиции? Полиция подкуплена Карликом. И префект тоже. Все, все — слуги буржуазии и спекулянтов. Что ж нам — не брать зерно, а народ будет голодать? Долой их!
Накануне Дэнкуш очень устал, спал всего лишь два часа, допоздна оставался в уездном комитете, составил рапорт, потом потерял четыре часа, до самой полуночи споря с крестьянином Иеримой, председателем Фронта плугарей, который принимал самое деятельное участие в аграрной реформе, человеком необычным со всех точек зрения: от кривой с рождения ноги (его прозвали хромой Иерима) до незаурядной энергии и ума, которыми он прославился на семь деревень и за которые его смолоду уважали, несмотря на физический изъян. Ум у него был пытливый и самобытный и представление о мире иное, чем у окружающих, — может быть, более верное, а может быть менее, во всяком случае, очень индивидуальное.
В тот вечер он пришел, чтобы удостовериться, правильно ли то, что он прочел в нескольких книгах: будто коммунистическая партия против бога. Дэнкуш прежде всего объяснил ему, что никто не тронет религию, что право на свободу вероисповедания будет гарантировано, но Иерима прямо сказал ему, что речь не об этом, что он спрашивает о боге, а не о попах, которых и сам недолюбливает. С этого и разгорелась дискуссия, благо, Дэнкушу доставляло особое удовольствие вспоминать о своей молодости пропагандиста, о дискуссиях в интернатах с любимыми учениками, на которых он имел огромное влияние. Занятый повседневными делами, рапортами, разговорами с представителями отделов снабжения, профсоюзов, контроля за предприятиями (еще находившимися в руках капиталистов), борьбой со спекуляцией, которую невозможно было сразу обуздать, потому что нельзя было обеспечить достаточного количества товаров; занятый контактами с «блоком», подготовкой избирательной кампании, — занятый всей этой практической деятельностью, не дававшей ему ни минуты роздыха, он дорожил такими дискуссиями, ибо они возвращали ему чувство, которого не хотелось утратить: чувство, что он не просто администратор, но человек, призванный изменить мир, то есть изменить людей. Этот долг окрылял его, открывал перед ним широкие перспективы, превращал его в философа-борца, потому что он был истинным философом. Такой человек не только стремится к мудрому познанию жизни, он стремится сделать жизнь лучше.
Стоявший перед ним странный крестьянин, которому он позволял говорить и внимательно слушал его, перебивая лишь для того, чтобы задать какой-нибудь острый вопрос, — этот странный крестьянин возвращал его к временам молодости, с которой ему не хотелось расставаться. Потому он и урывал для него из своего драгоценного времени (оно уже стало драгоценным) немногие часы, отведенные для сна, хотя и во сне его тяготили заботы, а иногда и страхи, порою неясные, не перед физической опасностью (он был человеком смелым и отказался — в эти смутные времена! — от охраны своей квартиры), но перед опасностью моральной.