Половодье — страница 47 из 75

— Господи, — сказал он. — Такой человек, как Сайрус Уорнер, зря не едет за тысячи километров, не перелетает через Атлантический океан, не подвергает опасности свою жизнь, пересекая на машине опустошенные войной страны, где бродят вооруженные бандиты. Нет, господа, жизнь Сайруса Уорнера дорого стоит, он это знает, знают и другие. Никто бы не разрешил ему такое путешествие без особых оснований. Я понял все, господин министр, и еще раз признаю себя побежденным. Приезд этого чрезвычайного гостя означает, что начинается большая кампания, мировая кампания для подготовки общественного мнения, и в особенности мнения ответственных лиц, накануне энергичных действий. Это значит, что силы Запада пробудились и не допустят возврата к варварским временам в наших краях. Здешние беспорядки и преступления будут обнародованы. Господа, наш неприметный уголок земли даст толчок к спасению цивилизации. Вы понимаете, что происходит? Миссия Гарримана была первым шагом. А теперь мы сделаем второй, окончательный!

— Так пусть приезжает наконец, черт побери, — весело пробормотал доктор Алоизиу Влад. — Пусть пошевелится ради нашего спасения!

Все приободрились. Доктор Киндриш расцеловал Пушкариу за его прекрасную речь, даже доктор Сержиу Андерко, обычно суровый, осторожный, замкнутый в себе, как сейфы его банка, громко сказал кому-то:

— «Сан» — это, иными словами, Манхэттенский банк. — И, выговорив это, почувствовал, что у него кружится голова. Манхэттенский банк — миллиарды долларов!

Волнение было, так сказать, возвышенным, как у какого-нибудь лейтенанта, которому среди ночи, когда он одиноко возвращался домой, вдруг явился призрак Наполеона и дал стратегические советы, открывая перед ним головокружительную перспективу стать маршалом. Поэтому Сержиу Андерко почувствовал необходимость сделать широкий жест:

— Господин министр, я получил отличную черную икру из Дельты, позвольте предоставить ее в ваше распоряжение!

А доктор Влад выразил энтузиазм по-своему:

— Только чтобы это были энергичные действия, без дураков, дум-дум-дум, — повторил он первые такты марша Радецкого. — Мощные, как бандитское брюхо! Я устрою такую охоту для этого господина — как его там зовут? — какая ему и во сне не снилась!

Теоретик Пушкариу, которого остальные окружили, требуя все новых и новых подробностей, пока задумчиво молчал. Для него лично приезд американца мог быть большой удачей, ведь его оригинальные идеи, касающиеся политики и морали, до сих пор не принимались всерьез этими людьми — он в душе считал их грубыми и едва ли понимающими то, что он им говорил. Частенько в старые добрые времена они насмехались над ним: «Помолчал бы ты, второй Френциу!» — то есть они сравнивали его с чудаковатым профессором из Блажа, который по какому-то странному свойству памяти затвердил наизусть сотни книг. Сам же Пушкариу предпочитал, чтоб его называли вторым Монтескье.

Пожалуй, и господин министр Шулуциу, несмотря на всю свою мудрость, не всегда достаточно глубоко понимал его, что видно хотя бы по тому, что он не оказал ему помощи в создании при Клужском университете кафедры политических наук и этики.

При всем своем безграничном высокомерии Пушкариу был все-таки скромным. Лишенный тщеславия, он вскоре забыл, что не получил обещанной кафедры, и теперь, когда восходила его звезда, готов был отказаться от своего детища, как отказалась та, настоящая, мать перед судом царя Соломона от своего ребенка, чтобы он остался жив. Он подарил бы свои идеи, без всяких претензий на собственность, тому знаменитому журналисту, лишь бы они были признаны. Конечно, его порадовала бы и статья со ссылкой на него, но не это было главным. Он углубился в свои мечты и не обращал внимания на вопросы окружающих, на слова, которые не имели ни малейшего касательства до его идей. Все говорили о какой-то «бомбе» — о той обнадеживающей бомбе, которая взорвалась на Хиросиме полгода назад, — она могла изменить соотношение сил.

Среди всеобщего гомона Пушкариу искал укромного места, где мог бы спокойно радоваться тем великим возможностям, которые открывались перед ним. Он потянулся к бесстрастному доктору Шулуциу — единственному человеку, не участвовавшему в общей беседе, устремил на него все внимание, словно между ними существовало молчаливое согласие, и тут же забыл о своей радости. В серых глазах министра он обнаружил, в полном несоответствии с собственным состоянием духа, откровенную грусть, невиданную до сих пор тоску. Обычно доктор Шулуциу на людях скрывал свое настроение… Это встревожило Пушкариу, и он почувствовал себя здесь одиноким. Ни с того ни с сего он вспомнил библейский стих: «И они предали заклятию все, что было в городе, и мужей и жен, и молодых и старых… все истребили мечом…» Пушкариу испуганно и резко оборвал свои мысли. «Неужто нет никакого спасения, и Шулуциу знает это?» — спрашивал он себя и уже нетерпеливо ждал, когда закончится собрание, ставшее теперь невыносимым.

— Дорогой Кайюс, — обратился Шулуциу к своему секретарю, коренастому молодому человеку, которого, казалось, ждет большое будущее. — Будь добр, сходи и купи большой букет цветов, мы пойдем в гости к одной госпоже — ты, если хочешь, будешь меня сопровождать. А пока я оденусь… — И он обратился к собравшимся: — Извините, господа, разрешите мне удалиться.

Все поднялись с кресел. Доктор Шулуциу пожал всем руки, напоминая каждому в отдельности, что они должны снова встретиться в девять часов.

Кайюс вежливо проводил гостей и поспешил в цветочный магазин. Оставшись один, доктор Шулуциу сначала отворил окно, чтобы проветрить комнату от сигарного дыма, и вдохнул в себя свежий воздух. Потом закрыл окно, уселся в кресло и просидел так около четверти часа, пристально разглядывая свои крупные высохшие руки, которые, словно чужие, бессильно лежали на письменном столе.

Сомнений нет — его попросят помочь Паулю, который связался с бандой Карлика и тем самым скомпрометировал себя. Но вдове старого друга ведь не откажешь… «Иляна, вдова д-ра Титу Дунки», — вспомнил он ее подпись… Дочь великого Т. М., который открыл и его самого, — Т. М., в чьей конторе он еще юношей проходил адвокатскую практику, а эта странная девушка уже была обручена с Титу Дункой. Похоже, что, хоть они и были дальними родственниками, Т. М. скорей хотел бы видеть его своим зятем, но он вежливо уклонился, как уклонялся и от других соблазнов, и остался холостяком, без дома, без семьи, — так лучше, гораздо лучше. Он верил, что призван целиком отдаться своему делу, хотя порой и догадывался, что его сдержанность имеет и другие мотивы, более глубокие, и тот факт, что он когда-то был влиятельным министром, отведал упоения властью, не мог заслонить полностью те, другие мотивы.

Они-то и приходили ему на ум в часы, когда он чувствовал себя особенно старым. Илянка медленно всплывала в его памяти — изящная, красивая, светловолосая, в белой шелковой блузке и длинной, до земли, черной юбке, — его охватывало волнение при одном звуке ее шагов, он и теперь помнил нестерпимые перебои сердца, которые отдавались в висках, подступали к горлу, — неожиданное сознание того, что он не владеет собой, что он раб этой молодой девушки, подчиняется желаниям своего тела, своего сердца, оно бьется не как ему хочется, и дыхание не подвластно человеку, и горячий ток крови не послушен ему. Они требуют своего, и словно разум тут ни при чем. Его непомерная гордость страдала при мысли об этом внутреннем, затаенном и как бы неустранимом рабстве, которое иногда принимало имя женщины, в другой раз страха и редко — голода и холода. Но в особенности — имя этой девушки! И тогда он отвергал ее, чтоб доказать себе самому, что он безраздельно владеет хотя бы собой. Ведь нельзя владеть другими, если не можешь обуздать себя. И нельзя оставить в жизни никакого ощутимого следа, если не главенствуешь над другими. Поэтому он и пошел на самоотречение, начиная с наиболее трудного, потому что, возможно, любил ее или по меньшей мере она волновала его сильней, чем что-либо иное на свете.

«Я ничем не владел. Мною владели другие и даже те правила, которые я сам для себя установил. Теперь уже поздно, я могу только идти своей дорогой до конца, другого пути для меня нет. Мною владеет чуждая мне моя собственная жизнь…» Он опять вспомнил про письмо и сказал себе: «Я сделаю все, что смогу!»

В третьем часу пополудни доктор Шулуциу, одетый в строгий выходной костюм — черный пиджак, выутюженные брюки, — в черном пальто из дорогого материала, в твердой круглой шляпе, с большим букетом тщательно подобранных цветов, был похож на старомодного господина, принарядившегося для торжественного случая. Он шел по улице в сопровождении выразительной фигуры своего личного секретаря.

— Сделаем небольшой крюк, дорогой Кайюс, — сказал доктор Шулуциу, — у нас еще есть четверть часа, и к тому же для нас теперь прогулка не лишена интереса…

Они не пошли прямо, а, дойдя почти до префектуры в центре города, обогнули площадь по людным улицам, с тем чтобы потом выйти на улицу Ветров, переименованную в улицу королевы Марии, потом — на четыре года, во время хортистского режима, — в проспект Адольфа Гитлера, потом опять в улицу королевы Марии (вскоре улицу назовут именем маршала Толбухина). Она была обсажена кругло подстриженными акациями, еще в прошлом веке ее застроили мещанскими домами, перекупленными после первой мировой войны адвокатами и высшими румынскими офицерами. Один лишь дом Дунки не менял своих владельцев, пока внук Григоре не продал его в 1966 году некоему акушеру.

Эта улица, куда направился д-р Шулуциу, была тихой, пустынной, похожей на картинку с открытки: над домами с востока красиво нависала заснеженная гора. На других улицах текли между вокзалом и префектурой толпы народа, ожидая открытия зала, где должен был состояться митинг, назначенный коммунистами. Несколько групп несли плакаты, требующие покарать убийц и спекулянтов, а дома, заборы и даже тротуары были испещрены лозунгами, написанными крупными красными буквами.

В ту пору были весьма распространены воззвания на заборах; буквы их порой кособочились, плясали. Только много позже появились аккуратно выписанные лозунги, вывешиваемые в положенных местах, особо красочные по случаю больших торжеств. Последующие призывы были глубоко, до мельчайших подробностей продуманы и составлены знатоками, которые понимали силу слова; призывы эти рождались в больших кабинетах с обитыми кожей дверьми. Но в те начальные времена лозунги звучали не столько программно, сколько эмоционально, были пестры и стихийны.