— Что это? — спросил он сопровождающих. — Слышите что-нибудь? — И тут же устрашился возможного отпета: вдруг они не слышат ничего, не слышат отдаленного гула, неведомо откуда накатывающегося на него одного? Вдруг он незаметно сходит с ума, — он, всегда такой неуязвимый?
Явь и воспоминание перемешались, и впервые в жизни он не смог различить, что происходит в нем и что вне его, словно душа отделилась от тела, оставив его в полной неприкаянности. Он видел город и его башни, горы и их заснеженные, слегка отсвечивающие вершины, небо, утыканное звездами, как гвоздями, серп восходящей луны — и все это было словно не наяву, не в мире, сотворенном господом, в которого он не верил, а лишь чем-то пригрезившимся ему в миг безумия, в момент всплеска бесчисленных волн его души, только его собственной души. Так он, Карлик, главарь банды и профессиональный убийца, вдруг расфилософствовался и повис над бездной в каком-то смутном страхе.
— Слышите, вы? — вскрикнул он, но никто не ответил, все молчали, засунув руки в карманы и без толку ощупывая пистолеты.
Друзья и помощники Карлика молчали не потому, что были, как и он, захвачены видениями. Они догадались, что народ из зала «Редута» направляется сюда, чтобы, по-видимому, взять штурмом виллу Грёдль. Им было не до воспоминаний о каком-то землетрясении, они, помня о том, что сказали пришедшие с собрания, полагали, что Карлик все уже обдумал, раньше всех нашел выход — недаром же он был их вожаком. Ему все ясно. И потому один из тех, кто присутствовал на собрании, не то что ответил, а просто подтвердил.
— Идут, — произнес он чуть ли не шепотом. — Все идут. — И добавил: — Наверное, им дали оружие, и они торопятся…
— Пусть идут. Бараны! — закричал Генча. — Продырявим им шкуры!
Карлик опомнился. Нет, ему ничего не почудилось. Теперь он видел приближающуюся плотную людскую массу, слышал топот ног, шум голосов, прерываемый порой коротким, но грозным молчанием. Он свесился через перила, чтобы яснее разглядеть, но не увидел ничего, кроме темной массы в сумерках, которая наплывала, как половодье. Нельзя было рассмотреть ни одного лица, ни даже силуэтов, как у тех, кто стоял около виллы и караулил, покуривая сигареты, или тех, кто удалялся на рассвете, неся в руках ведра с красной краской. Он, привыкший знать своих врагов, не знал этих. Более того, он не верил, что может их знать, и не представлял себе, кто их знает. Обыватели этого города, среди которых он резвился, как волк в стаде овец, с которыми сталкивался на улицах, не обращая на них ни малейшего внимания, приобрели теперь другое лицо; это были уже не отдельные люди, а сила, подобная наводнению, пожару, землетрясению, которое не зря ему вспомнилось еще до того, как он понял, в чем дело. Он воспринял их не как Мурешан, Генча и другие, то есть не только как недовольных, что собрались в зале «Редута», а увидел их преображенными в мощном множестве, слившимися воедино, чтоб составить эту почти природную, стихийную силу. И не обольщался мыслью, что если пустить стрелу в облака, то они рассеются и выглянет солнце.
Топот ног приближался, и уже ясно слышны были голоса, но еще нельзя было разобрать слов. Порой голоса умолкали и вновь раздавались только шаги, мерные, как волны прибоя, и Карлику даже казалось, что он слышит дыхание толпы, единое, словно люди делают вдох все разом, оставляя вокруг себя безвоздушное пространство, и все разом выдыхают темное облако, сгущающее сумерки.
«Как я мог жить до сих пор и не знать их! — думая он. — Где они обретались, почему не показывались на свет божий?» Он хорошо знал, что это были те же люди, для которых он привозил пшеницу и кукурузу, рогатый скот и свиней и продавал так дорого, как хотел. Если приезжие крестьяне держались прежней рыночной цены, по его приказу их прогоняли дубинками. Если они подхватывали его цену, разницу должны были отдавать ему — такой порядок лучше всякого налога.
Это были те люди, которые делили между собой хлеб, нарезая его тонкими ломтиками, чтобы хватило всем их ребятишкам, оборванным, грязным и сопливым. Дети жадно и торопливо съедали свои порции, как и он когда-то, в детстве. Он не жалел их, как никто и никогда не жалел его, когда он был голоден, оборван, бит и унижаем всеми. Он знал нищету в лицо, сам был лицом нищеты и нашел свою собственную одинокую защиту от нее, жестокую, как она сама. Но сейчас, в эти минуты, когда бедняки собрались все вместе, они явили собой нечто небывалое, неожиданное и стали совершенно иными, неузнаваемыми.
Толпа подошла совсем близко, к самой вилле, после некоторого колебания вытянулась вдоль улицы перед домом и по сторонам, тесными группами. Люди цеплялись за решетку ворот и прутья ограды и как будто уже лезли вверх, на оголенные деревья, на крыши хибарок, окружавших великолепную виллу барона Грёдль, которая более сотни лет господствовала над городом.
Карлик посмотрел на дом — свою безумную прихоть, подсказанную жаждой величия, самое странное свое приобретение, и не узнал его. Дом показался ему слишком большим, громоздким, но не прочным, не сложенным из тесаного камня, схваченного крепким раствором, — камня, похожего на гигантские зубы, а, напротив, хрупким, слишком открытым, выставленным всем напоказ. Это не крепость — знак его силы и отличия от остальных людей, маленьких, ничтожных, словно придавленных его, Карлика, величием, а дряблое, неустойчивое тело, которое легко проткнуть, легко опрокинуть.
— Мы не заперли ворота! — воскликнул Мурешан. — Запрем хотя бы двери, заложим мешками окна, они сейчас начнут стрелять. Карлик, чего стоишь, нужно принимать меры! А лучше бежать через черный ход, у нас еще есть время. Гляди, они и там выставили охрану! Но их всего несколько, мы легко с ними справимся.
— Не кричи, — прошептал кто-то. — Не кричи, чтоб не услышали, не заметили, что мы здесь, на башне. Но ты прав. Нужно уйти, пока нас совсем не обложили…
Однако Карлик молчал. Его охватило своего рода сожаление — жаль было расстаться с этим домом, не им построенным, купленным у умирающей от голода женщины, которую он мог обмануть, как бы ему вздумалось. В миг угрозы он очнулся и почувствовал себя связанным с этими стенами: с обстановкой, развороченной библиотекой и ее переплетенными в кожу книгами, которые ему даже в голову не пришло открыть, с бронзовыми самураями, сейчас затерянными среди мешков с продовольствием. Этот дом достоин того, чтобы он, Карлик, мог хоть раз сказать самому себе: «Вот чего я достиг!» У него и в мыслях не было покинуть эти места, этот дом, ставший символом и вершиной его величия. Пусть все кончено. Он не хотел, как другие, спасти лишь свою шкуру, спуститься в людской муравейник, искать временное убежище, как таракан.
Нет, он стал иным, великим Карликом, а не гонимым контрабандистом, рядовым воришкой, бродягой без пристанища. Теперь незачем возвращаться к прежней жизни, такой жизнью он не дорожил, не мыслил себя иным, нежели великим Карликом, грозным Карликом, человеком, дерзнувшим совершать открыто то, что остальными делается втайне, исподволь. Он стал таким, чтобы отделаться от страха, и не желал возвращаться к нему. Его могучий инстинкт самосохранения подавил страх в час великой опасности, и если этот сброд, эти несчастные людишки, объединившись, стали грозной силой, то и он вновь обрел силу и уверенность в себе. Пусть хоть тысячи явятся помериться с ним силами, он не уступит, он сам под стать им и стоит тысяч. Карлик залюбовался собой именно таким, осажденным. Он потянулся к опасности, полюбил ее и тем самым осилил недавний страх. Он принял смертельную угрозу как высшее увенчание своего успеха в жизни. Поэтому, когда он заговорил, его слова прозвучали величественно, произвели сильное впечатление на сообщников.
— Пусть идут и кричат! Им теперь в самый раз драть глотку. Никуда мы не уйдем. Наше место здесь, и нигде больше. Если надо, покажем клыки. Поглядите на них! — воскликнул он. — Они не смеют даже войти в ворота, ступить во двор. Они утонут в моем бассейне, который вырыл барон и в котором я буду купаться летом голый: пусть смотрит, кто хочет. Вы же, — продолжал он, — спускайтесь вниз и будьте начеку. Палец держать на курке. А я постою здесь, погляжу на них.
— А если у них оружие? — все же рискнул спросить тот, кто был на собрании в «Редуте».
— Пусть! Есть и у меня. Они не выкурят меня отсюда, разве что дом подожгут. — И добавил, скорей для самого себя: — Знатный выйдет пожар, отовсюду будет видно. — И Как бы узрел его со стороны: великолепное пламя, медленно окрашивающее небо в красный цвет.
Все переглянулись, ничего не понимая. Но непререкаемая уверенность Карлика в себе, его величественный, вызывающий тон действовали на них ободряюще.
— Да у них и нет оружия, никакого оружия, иначе бы они уже стреляли! Несчастный сброд!
В толпе, как и предвидел Карлик, стали кричать:
— Долой Карлика!
— Смерть преступникам!
— Убийцы!
Выкрики раздавались то тут, то там, повторялись, перемежались ругательствами и проклятиями. Толпа волновалась, как море.
— Не выйдет — морить нас голодом!
Кто-то громче всех заорал:
— Покажись, Карлик, выходи, бандит, поговорим!
— Выходи, крыса!
И тогда вся толпа, подхватив удачное словцо, заголосила:
— Карлик — крыса, Карлик — кры-са! Кар-лик — кры-са!
На башне Карлик смеялся. Какая еще крыса? Оскорбления звучали для него, как приятная музыка. Он один против всех! Их две-три тысячи, собравшихся здесь ради него, одного-единственного! Если бы они хвалили его, он оставался бы равнодушным, едва прислушивался бы к выкрикам, скучая, как от повторения давно известных вещей. То же, что должно было устрашить его, напротив, веселило. И никто не знал этого лучше, чем он сам.
Жаль только, что он стоит в темноте, а не при ярком свете там, наверху, на башне, весь сияющий. Пусть бессильные едят его глазами! Довольный, он закурил сигару и долго держал зажженную спичку у своего лица, не опасаясь быть узнанным. В нем не было и тени страха. Итак, наконец пришло время — у него есть с кем помериться силами: не жалкие людишки, не мелюзга, а целый город, тысячи собравшихся вместе людей!