— Руководство решило действовать иначе, лучшим образом. Мы не должны предвосхищать события…
— Что решило? — спросил Георге.
— Не могу вам сказать точно. Могу лишь добавить, что так будет лучше, не имею права говорить больше как раз ради того, чтобы дело удалось…
Сначала в зале было тихо, затем кто-то крикнул!
— Пойдемте к вилле Грёдль и возьмем Карлика, кто бы там что ни решал!..
Народ столпился у выхода, и за несколько минут зал опустел. Дэнкуш остался на сцене с несколькими членами партийного уездного комитета. Он не поднялся со стула, пока не вышли все, и последней — невысокого роста женщина с зелеными глазами, которая взглянула на него с укором, словно он бросил ее на произвол судьбы.
Лишь после этого Дэнкуш собрал заседание бюро уездного комитета партии, чтобы обсудить создавшееся положение.
Это было бурное заседание, члены бюро на сей раз разделились на две группы. Одни, их было большинство, благородно предавались самокритике за то, что дали возможность Дэнкушу прибегнуть к непродуманным мерам без согласования с центром — стать во главе стихийного движения и втянуть уездный комитет в действия, которые ни к чему не привели и лишь ухудшили положение, посеяли панику среди коммерсантов, переставших снабжать город продуктами, привели к нежелательным раздорам с местными властями, с представителями коалиционного правительства, возглавляемого партией.
— Ты не сердись, товарищ Дэнкуш, но телефонный разговор с Бухарестом прояснил мне многое, до тех пор неясное, — сказал Вайс. — Мы не руководили движением, не определили его цели, не направили по нужному руслу. Это называется хвостизмом, а насильственные меры — левачеством. Это детская болезнь левизны в коммунизме, как говорил Ленин, и доказывает, что ни ты ни мы не освоили легальную работу. Мы еще не отделались от мысли, что любая власть, вообще все власти, постоянно и в любых условиях противостоят нам и нужно действовать только против них. Но сейчас мы живем в такое время, когда можем контролировать власть и, следовательно, использовать ее в своих интересах.
Большинство членов бюро были согласны с мнением Вайса, и один из них, Софронич, бледный и худой как палка, с запавшими щеками, который всегда был в корректных, но не приятельских отношениях с Дэнкушем, попытался сделать более глубокий анализ совершенных Дэнкушем ошибок. Ведь тот, не посоветовавшись с центром, предложил ряд мероприятий, — следовательно, поступил не демократически. И навязал всем свою точку зрения, доказав этим «барское пренебрежение к мнению остальных членов бюро». В то же время он пренебрег и самым святым принципом организации — демократическим централизмом.
— Барское высокомерие, товарищи, и нарушение демократического централизма не противостоят друг другу. Наоборот, они идут рука об руку. Они указывают на пережитки мелкобуржуазного индивидуализма, в конечном счете — на интеллигентщину. Товарищ Дэнкуш, лишенный крепких классовых корней, совершил ошибку под влиянием момента, подчиняясь чувству, а не рассудку, и стал жертвой своих эмоций. А эмоциональные действия без анализа реальной обстановки говорят об отсутствии политической зрелости. Мы обязаны подумать надо всем этим и дать центру конкретные предложения в этой связи.
Софронич был единственным, кто, ораторствуя, встал во весь рост. На его бледном лице от возбуждения проступили красные пятна. Вайс был ответственным за агитацию и пропаганду. Софронич занимался оргвопросами и кадрами. Через его маленький кабинет проходили один за другим все, кому требовалась поддержка партии для назначения на ключевые административные посты. Это были всегда срочные вопросы, но, сколько было возможно, Софронич откладывал окончательное решение, возводя целую систему «личных дел», так скрупулезно рассортированных по папкам, что они в некотором смысле вершили судьбами людей и даже целых областей много лет спустя.
Именно по этой причине у Дэнкуша был когда-то с ним конфликт. «Ты слишком подозрителен, — говорил он, — откладываешь назначение человека в долгий ящик, когда нам люди позарез нужны! Я же стоял рядом с тобой, когда ты беседовал с тем стариком, с Боркой. Правда, он говорил и глупости, но ты поставил его на место, потому что он не знал того, что требует долгой подготовки, чего нельзя приобрести, не участвуя в движении, не имея большого опыта. Однако ведь в данный момент самое главное то, что он идет с нами, вместе с нами, что он против буржуев, что пришел к нам, а не к другим. Если он сбивается в некоторых формулировках — это не такая уж беда. И мне не понравилась, должен прямо тебе сказать, твоя манера расспрашивать. Ты все время сомневался в правдивости его слов. Нехорошо!
— Товарищ Дэнкуш, — сухо ответил Софронич, — сначала мне нужно выяснить, что он знает, серьезно ли сделал свой выбор или просто ищет приключений. Эти во-первых. Во-вторых, чтоб далеко не идти, я не хочу, чтобы в партию просочились авантюристы или люди, которые пытаются скрыться у нас от своих прошлых грехов. Вот и вчера я разоблачил двух бывших легионеров, которые пытались проникнуть в наши ряды.
— Да, знаю, — ответил Дэнкуш. — Тут ты прав. Такое тоже бывает. Но мне не понравился твой тон, твой манера разговаривать с людьми.
— Я, — с улыбкой ответил Софронич, — профессиональный революционер. У меня нет времени на сантименты, и я не умею, и не собираюсь, быть благодушным. Человек должен понимать, куда вступает, понимать серьезность этого шага, тут не малина, а борьба, и мы ни с кем не намерены нянчиться.
Дэнкуш сорвался, потерял терпение, что с ним очень редко случалось:
— Вот что, товарищ Софронич, прошу так не разговаривать с людьми, не запугивать их. Вы зовете их к борьбе, правильно, но не в монастырь на послушание. У нас не иезуитский орден. Ясно?
— Извините, товарищ Дэнкуш, но нельзя пренебрегать моим революционным опытом. Правда, в других областях я не так силен, об иезуитах, например, мало знаю. Я не ученый.
На самом деле было не совсем так. Софронич не был образованным человеком в полном смысле этого слова, но и рабочим никогда не был. Его исключили из гимназии в пятом классе, позже он примкнул к движению, был журналистом, мелким служащим, в военное время — подпольщиком.
После этого разговора отношения между Дэнкушем и Софроничем стали холодными, почти официальными. Софронич не менял стиля работы, будучи уверен в своей правоте, а Дэнкуш почти не вмешивался, за исключением двух-трех случаев, когда Софронич непозволительно задерживал дела.
Причины таких отношений были известны комитету, где Софронича уважали, но не любили. Его подозрительность никому не доставляла удовольствия. Подчеркнутая суровость его выступления не ускользнула и теперь от внимания Дэнкуша, но он не восстал против нее. Он старался разглядеть рациональное зерно этой суровости, считая, что к критике должен прислушиваться любой руководитель.
Да, это правда, он недостаточно масштабно оценил ситуацию, подпал под влияние первого импульса, пришел с готовыми решениями, не посоветовавшись с центром и с товарищами по работе.
Софронич отчасти был прав. Не имели значения ни его суровость, ни тон. Важней всего была правда, немалая доля правды. Конечно, Дэнкуш эмоционален…
И потому он выслушал критику в свой адрес, опустив голову, словно онемел, с чувством стыда и жаждой искупления. Он ошибся, действительно ошибся, и попал в такое положение, что толкнул комитет партии на непродуманные действия. Он готов был признаться в допущенных ошибках, которые будут сформулированы членами бюро на основе принципов демократического централизма.
Но не успел он взять слово, как поднялась Екатерина Ланга. Член комитета, председатель женской секции, она происходила, как и Матус, из семьи, где все были коммунистами, все бывали арестованы по разу, а может, и больше — отец, мать, братья, сестры, дядья и тетки.
Ее дед, знаменитый мастер-колесник, в конце прошлого века был одним из первых пролетариев-социалистов в городе. Она же, Катя, была самой энергичной, самой экзальтированной и неугомонной: объезжала села, обходила улицы и кварталы на окраине города. Переходя из дома в дом, она решала наряду с большими принципиальными проблемами и десятки мелких, касающихся повседневной жизни людей. Может быть, потому, что ее убеждения сформировались в пролетарской семье, она была чем-то вроде сестры или матери для многих обездоленных. И у нее случались с Дэнкушем конфликты, даже крупные, из-за ее напористого характера, а в особенности потому, что она была склонна превратить партию в какое-то филантропическое общество.
— Товарищ Катя, вы хотите немедленно развязать все узлы, а для этого необходима революция, — не раз говорил ей Дэнкуш. — Партийные фонды созданы не для того, чтобы их раздавали неимущим!
Порою, израсходовав все запасы своей немалой энергии, она уставала, грустнела и старалась уединиться. И тогда подавала заявление, чтоб ее освободили от работы (за полтора года легальной работы это уже случалось дважды). В последний раз она подала заявление одному инструктору из центра и окружному секретарю.
— Товарищи, не могу больше, нет сил. Я должна растить ребенка, я его сутками не вижу. Недавно я даже разревелась. Он стал говорить мне не «мама», а «тетя» и кричал, когда я брала его на руки. Поверьте мне, не могу больше. Я и дальше буду работать, только не в активе. Иначе оставлю ребенка сиротой. Ребенка, которого я родила в тюрьме.
Те двое выслушали ее. Инструктор привел весомые доводы, слова, сумел убедить ее взять заявление обратно, и с тех пор она долго не заикалась об уходе, работала самоотверженно во всех кампаниях.
Она стала грозой для мелких промышленников. Превратив фабричные комитеты в большую силу, добивалась более человеческих условий для рабочих. Карлика, с которым постоянно сталкивалась — разумеется, не прямо, а когда в общественных столовых не хватало продуктов, — она искренне презирала. Поэтому она и заговорила.
— Товарищ Софронич, — сказала она, — вас не волнует, когда убивают невинного рабочего? И вы не хотите, чтобы виновные были наказаны? Чтобы не повторялись подобные преступления?