Но что связывало эти две-три тысячи человек, почти не произносящих ни слова, было ему неясно. Его интриговала непонятно от кого исходящая воля народных масс.
— Давайте выйдем из машины и пойдем за ними пешком, — предложил Уорнер доктору Кайюсу Пинте, который сопровождал его.
«Эти англосаксы всегда эксцентричны!» — подумал доктор Кайюс, но ему было дано указание быть любезным с гостем и завоевать его расположение. И, прикрывая того своей мощной фигурой, он провел его сквозь толпу. Быстрым шагом они направились к вилле Грёдль.
— Чего хотят эти люди? — шепотом спросил Сайрус Уорнер, когда толпа стала кричать.
— Они требуют смерти бандита, против которого власти не принимают мер.
— Следовательно, вы, оппозиция, подстрекаете их?
— Нет. Не совсем так. Фактически их подстрекают коммунисты.
— Любопытно, — сказал Уорнер, — очень любопытно.
— В этом, собственно, проблема. Все такие волнения непременно ведут к гражданской войне, к насилию, разрухе и нищете. Коммунисты подняли народ, а теперь не знают, что дальше делать.
— Они не знают, что делать? Обычно они прекрасно это знают. Не чета анархистам!
— Но события опередили их, — сказал доктор Кайюс, уверенный в себе, и добавил: — У них слишком красивые идеалы, но неосуществимые. Сначала дают разбушеваться стихии, а потом, чтобы управлять ею, применяют террор.
Сотни раз Сайрус Уорнер слышал эту теорию и не был согласен с ней, она была слишком банальна. Он не дал доктору Кайюсу распространиться о взаимосвязях между порядком, законом и свободой, это было бесполезно. Он внимательно осмотрелся и задал несколько конкретных вопросов, связанных с тем, что происходило. Они пробрались сквозь кричащую толпу и дошли до ограды виллы. Их присутствие не было замечено никем. Сайрус Уорнер, как обычно в таких случаях, чувствовал себя совершенно уверенно. Он осмотрел здание виллы и захламленный двор между решетчатой оградой и постройками, приметил разрушенные бассейны. Вид грязных, разбитых или заколоченных досками окон, одиночество среди этой толпы, которую он не понимал, какое-то внутреннее смятение вызвали в его памяти нечто давно забытое.
Громадный дом с белыми колоннами, с огромными окнами, которым надлежало пропустить через себя как можно больше солнечного света, а перед домом обширная зеленая лужайка, не тронутая тропинками, покрытая сочной травой, которую питала не только земля, но и воздух недалекого океана. И он, одетый в матросский костюмчик, обутый в высокие ботинки, зашнурованные до середины икр, шагает по этому толстому зеленому ковру, держась за руку доброго дедушки, человека с густыми и совершенно белыми волосами.
Добрый и всемогущий дедушка! Ему все подчинялись столь же естественно, как господу богу. В детском представлении Сайрус связывал власть не с суровостью и жестокостью, а именно с добротой. Дедушка Бэрч мелкими шажками проходил по дому, по саду, вдоль конюшен с племенными жеребцами, вдоль гаражей или по кабинетам своей редакции, нарочно ведя с собой за руку внука. Все, завидев их, вставали, если сидели, становились невероятно серьезными, если смеялись; у них менялось выражение лица, менялись голоса, к каждой фразе они добавляли слово «сэр». К великому Бэрчу К. Бэрчу обращались не с длинными фразами, а с короткими предложениями, столь простыми, что они доставили бы радость любому ученику, осваивающему синтаксис.
«Да, сэр. Благодарю вас, сэр. Вы правы, сэр!» — это были самые употребляемые слова. И дедушка был так добр, так любезен со всеми этими людьми! Казалось, люди боятся его, но эта боязнь была необъяснима. Можно бояться мисс Картли, гувернантку, она вспыльчива и страшна во гневе. Или маму, когда она теряет свое и без того короткое терпение и кричит на тебя. Но никак нельзя бояться дедушки. Он добрый, мягкосердечный, и люди, естественно, уважают его, возможно именно потому, что он самый добрый.
Однажды он присутствовал при ужасной сцене. Мама, немного пьяная от выпитой ежедневной порции шерри, разгневалась на самого дедушку, ухватила с низенького столика большую японскую вазу, в которой лакей-японец Масаки заботливо расположил несколько тонких, нежных веточек с желтыми цветочками, распространявшими по всей комнате приятный, сладковатый запах, и бросила ее оземь, истерически крича, странным образом скривив рот на сторону. Ее волосы словно зашевелились на голове, как у женщины на картине со змеями вместо волос. Но дедушка остался таким же спокойным и добрым. Он сказал лишь: «Тебе нужно пойти и принять ванну, Ви. — (Маму звали Виола.) — Не то тебе станет плохо!» Она ушла, не переставая кричать, но часа через два вернулась и попросила прощения, а затем уехала из дому, и никто ее не видел около полугода. «Люди позаботятся о маме, — говорили ему. — Она путешествует, чтобы поправиться!»
Вернувшись, она как-то странно, почти со страхом обняла сына, а с дедушкой вела себя мягко, вежливо, но с какой-то печальной робостью.
— Мне очень приятно, что ты себя лучше чувствуешь, Ви, — сказал ей дедушка. — Сейчас ты себя хорошо чувствуешь, не так ли?
— Да, папа, — ответила она, не подымая глаз.
Потом, вскоре после своего возвращения, мама тихо умерла, желая подольше поспать, как объяснили мальчику. Она приняла изрядную дозу снотворного. А его отец исчез, уехал играть в бридж на Золотой Берег. Он был великолепный игрок, только дедушке Бэрчу проигрывал, и тот беззвучно смеялся, принимая выигрыш в размере 6 долларов 50 центов, который аккуратно прятал в карман жилетки.
Позже мальчик услышал, что его отец не стеснялся выигрывать даже у герцога Уэльского (которого называли, как на континенте, «принцем Гелльским», мешая французские слова с английскими), хоть и знал, что тот вскоре станет королем Англии, императором Индии и всех заморских территорий — повелителем чуть ли не половины человечества. Но отец, словно дурачок, поддавался дедушке Бэрчу, выбрасывая тузы, как великий князь Николай Николаевич, что для него было такой же мукой мученической, как и для Баха, когда тот играл фальшиво в угоду какому-то епископу.
Со временем Сайрус узнал, каким крутым, беспощадным, не знающим угрызений совести был его дедушка. Он отлично понял, какой страх перед ним испытывали окружающие. Но в глубине памяти он раз и навсегда ассоциировал власть, авторитет, силу с добротой, чуть ли не с человеколюбием. С той поры, в течение полувека, он всякий раз убеждался в ложности этой ассоциации и все же не мог разорвать привычную связь, несовместимую с его жизненным опытом. Поэтому многое в реальном мире представлялось ему ирреальным. Великим лидерам века (чуть ли не с половиной из них он встречался лично) он мог простить преступление, но не мог извинить их неспособность сочетать власть с добротой. Весь мир, казалось ему, сорвался с петель.
И теперь, прижавшись к железной решетке ограды у виллы Грёдль, глядя на запустение, на плачевное состояние здания, предвещающее его неизбежный конец, понимая всю сущность безграничной жестокости и распущенности этого гангстера, который занял роскошный дворец какого-то барончика в центре Европы, Сайрус Уорнер возненавидел его так же, как ненавидела его толпа, которая кричала, бранила Карлика и требовала его смерти. Но ненависть журналиста была вызвана иными причинами. Его ненависть воплотилась в одном образе — образе обширной лужайки с густой зеленой травой, ежедневно аккуратно подстригаемой, которую он представил себе сейчас затоптанной, забитой бумагами, бутылками и консервными банками. Прелестная лужайка его детства, превращенная в свалку. И белые изящные колонны, придающие зданию какую-то округлую доброту, — разваливающиеся, покрытые трещинами.
Он заметил, как вспыхнул там, наверху, на башне, огонек зажженной Карликом спички, и очнулся от собственного хриплого крика: «Негодяй!» И тут мысленно увидел свою мать, разбивающую японскую вазу, а потом идущую принять смертельную дозу снотворного… В глубине души он был одновременно и на ее стороне, и на стороне своего доброго деда, перед которым все цепенели от страха, и эта их несовместимость становилась невыносимой. Все в нем раздиралось противоречием, все обнажилось, и поэтому он крикнул еще раз, сотрясая руками прутья решетки: «Негодяй!»
«Ну и эксцентричны же эти англосаксы», — подумал доктор Кайюс, по-своему гордясь тем, что он, отпрыск священника, познакомился о таким знаменитым человеком, который может себе позволить даже столь дикую выходку. Воистину величие граничит с безумием.
Уорнер вдруг успокоился.
— Что же они будут делать? — спросил он.
— Кто их знает, — ответил Пинтя. — Покричат и разойдутся. Не думаю, что таким путем можно добиться толку.
Наконец оба уехали и еще поколесили по городу, побывали на вокзале, где увидели другую толпу, чуть поменьше и как бы разочарованную. Труп Иона Леордяна по приказу прокурора увезли, и в диспетчерской остались лишь маневренные фонари, тускло мерцающие на столе.
Узнав о случившемся и о том, что из-за этого в городе начались волнения, Сайрус Уорнер спросил через Кайюса, был ли убитый одним из лидеров. Ему ответили, что нет, не был.
— Это был тихий, скромный человек, — по-французски сказал Кайюс, который не знал английского.
— Тихий, — задумчиво повторил Уорнер. — Тихий покойник, который вызвал волнение и откуда-то из тьмы руководит этим движением… — И именно тогда он решил написать статью под названием «Тихий пролетарий возбуждает волнение». И сейчас же сам себе опротивел, как опротивела и будущая статья, которая наверняка слишком ему понравится.
В большом салоне особняка Шулуциу собрались все. По внезапному решению хозяина дома женщин не пригласили, чтобы придать сборищу серьезный характер, дух государственной важности. Прием был подчеркнуто сдержанным, даже скорбным. Была отвергнута черная икра доктора Андерко, охотничьи трофеи доктора Алоизиу Влада. «Это придало бы столу фривольный оттенок. Люди, которые едят икру и медвежьи окорока, не так уж озабочены и не нуждаются в срочной помощи», — сказал доктор Шулуциу, щепетильно внимательный к каждой мелочи. «Есть ли у меня другой путь?» — скептически вопрошал он самого себя, давая последние распоряжения.