Половодье — страница 67 из 75

— Ешьте и вы, — предложил он Дэнкушу.

— Нет, я не голоден, — ответил тот.

Григореску сделал жест, означающий — как вам угодно! — и спокойно принялся за еду.

— В самый раз бы теперь пивка, но где его возьмешь в такой час? Сойдет и вода. — Он прошел в соседнюю маленькую комнатушку, где был умывальник, и напился из горсти.

Вытер ладонью губы, сел за стол, вытянув ноги вперед. Он чувствовал себя хорошо, усталость прошла.

— А теперь — за работу. Дел у нас хватит на всю ночь.

— Товарищ Григореску, — произнес Дэнкуш, — я очень сожалею о тех ошибках, которые допустил сегодня, и в особенности о том, как вы правильно заметили, что довел все до такого состояния. Если бы я вовремя принял меры, то не погибли бы эти люди, ночью и сегодня днем.

— Не терзайтесь, товарищ Дэнкуш. Может быть, иначе и не вскрылся бы нарыв. Я лично приехал, должен сказать правду, чтоб наказать вас, прибегнуть к крутым мерам и успокоить префекта. Не столкнись я лично с народом, остался бы при своем мнении. Однако дело приняло другой оборот: тут или соглашайся, или давай отпор, разгоняй силой, — а это решительно невозможно.

— Вы отлично разобрались в ситуации, — с искренним восхищением сказал Дэнкуш.

— Как же тут не понять, если стоишь перед угрозой политической забастовки? Даже если бы Карлик и префект были ангелами, нам все равно пришлось бы отделаться от них.

Октавиан Григореску понимал настроение масс иначе, чем Дэнкуш, то есть он не робел ни перед чем, тогда как учитель, хоть и был сыном крестьянина-бедняка, подобно многим искренним интеллигентам-демократам, как бы чувствовал перед народом какую-то вину. Сколько бы он ни пережил, через какие бы трудности ни прошел, он все же жил иначе, чем люди из народа. А Григореску сам был из народа и умел просто войти с ним в контакт, не идеализируя его.

Он тоже родился в деревне, работал с малых лет в котельной мастерской, среди оглушительного шума и духоты. Конечно, было тяжко, но он не мог возвратиться домой к пяти соткам земли, которыми кормились еще шесть ртов. Он не мечтал об овечках, о пахучих полях. У него не было ни времени, ни желания, как у многих «интеллигентов, выходцев из села», предаваться тоске по пашне и элегически вопрошать, почто его оторвали от плуга, запряженного волами. Спору нет, останься он дома, нечего было бы есть, пришлось бы пойти батраком к помещице «барышне Клеопатре», скаредной старой деве, спать на соломе, прозябать без всякой надежды на лучшую долю. В мастерской же он мог чего-то добиться и, проявив смекалку и упорство, стать мастером, обзавестись домиком на окраине, садиком, как у его дяди, кровельщика, вполне сносно сводившего концы с концами и устроившего на работу его самого.

Потому, поступив в эту адскую мастерскую, он понял — так надо, и перечеркнул свое короткое прошлое, лишь изредка позволяя ему пробиваться в свои воспоминания. Он быстро освоился в ремесле, в отношениях с людьми, был старателен, немногословен, проворен и, взрослея, сумел внушить уважение к себе. Один из механиков, человек пожилой, стал было измываться над ним, он помалкивал, но при первом же удобном случае здорово отдубасил его, чем и заставил считаться с собой.

Он никогда не забывал ничего раз пережитого, твердо запоминая не события как таковые, не чувства и ощущения, а уроки, которые извлекал из прошлого. Ни от кого он не ждал ничего хорошего, полагался только на себя, все завоевал сам. Суровая школа жизни выработала в нем здравый смысл и трезвый взгляд на вещи, обогатила большим опытом. Раз во время забастовки он понял, что «один в поле не воин», и примкнул к рабочему движению, сначала вступил в профсоюз, потом в коммунистическую партию. Был арестован, осужден, научился молчать на допросах и все глубже развивал свое практическое чутье, осмотрительность и решимость, которые постепенно приобрели другой, более широкий, всеобъемлющий смысл. Он понял, что все историческое прошлое человечества было поприщем классовой борьбы, и эту борьбу следовало вести самым действенным образом.

Он решил не разбираться с Дэнкушем в его недостатках, действительных — ибо были и действительные — или воображаемых. Не время, уже за полночь, он подкрепился колбасой, утолил жажду, а работы было хоть отбавляй… И Григореску повторил:

— А теперь приступим. Вызовите ко мне квестора, прокурора, но прежде — того рыжего парня, как его зовут?

— Матус, хороший парень и очень отважный.

— Я это сразу понял. Не думаю, что он пошел спать, он где-то поблизости.

Григореску не ошибся. Матус ждал в приемной. В отличие от нового префекта, у которого голова была занята делами, Матуса поразило великолепие помещения — таких он еще никогда не видел. При всей почтительности и даже восхищении, которое он сразу почувствовал к Григореску, он не сдержался и присвистнул:

— Вот это кабинет, не шуточки!

Григореску улыбнулся и впервые осмотрелся, подмигнул Матусу, и тот рассмеялся в ответ радостным, победным смехом.

— Как там дела? — серьезно спросил Григореску.

— Люди с трудом поверили, когда узнали, что да как. Потом постепенно все разошлись по домам. Но мои ребята остались на своих постах.

— Правильно. Скажи-ка мне, какое у тебя ремесло?

— Я жестянщик.

— Доброе ремесло. Значит, тебе не больно по душе этот контрабандист, как его там — Карлик?

— Да, не очень, — ответил Матус и провел веснушчатой рукой, как расческой, по своей пламенной шевелюре.

— Сколько тебе лет? Двадцать?

— Двадцать второй пошел месяц назад.

— Образование? — спросил Григореску.

— Семь классов и два года в ремесленной школе.

— Отлично. Теперь слушай внимательно. С сегодняшнего дня ты служишь в полиции. Комиссар Матус. И займешься этим делом.

У Матуса сверкнули глаза. Он никогда не думал о чем-либо подобном, но назначение понравилось ему сразу; в том удивительном мире, в котором он жил, оно показалось ему вполне естественным, во всяком случае, не чем-то необыкновенным. Стоявший перед ним человек делал возможным все, он навсегда развеял в юноше чувство бессилия, много раз доводившее его до отчаяния в этот день. Новый префект тоже не видел ничего из ряда вон выходящего в том, что ему приходится решать, кого назначить в полицию, определять судьбы людей. Оба жили революцией, и это была для них вполне нормальная жизнь.

— Подберем еще пять-шесть молодых парней, вот и будет твоя бригада.

— Есть у меня на примете такие…

— Прекрасно, — сказал Григореску. — Садись за стол и составь список. — И протянул ему перо и лист бумаги.

Григореску встал, а Матус уселся в кресло графа Лоньяй и, время от времени задумчиво подымая голову, составил список и протянул его новому префекту. Тот взглянул и спросил Дэнкуша:

— Вы знаете их?

Дэнкуш пробежал список глазами и ответил:

— Почти всех. Это хорошие парни.

Григореску взял ручку и поверх неуклюжих строк Матуса каллиграфически начертал резолюцию и подписался: «Октавиан Григореску, префект». Потом поискал печать, дохнул на нее и энергично приложил к бумаге.

— Так, — произнес он, — теперь слушай внимательно. Исполняй все, что тебе прикажет прокурор Маня, он ведет следствие. Чтоб никто от тебя не улизнул. Найди их склады, конфискуй все и передай рабочему отделу снабжения. Целиком, понял?

Матус утвердительно кивнул головой, ожидая дальнейших распоряжений.

«Как все просто», — подумал Дэнкуш, глядя на них обоих. Он не чувствовал никакого огорчения от того, что больше не отвечает за все. Он любовался быстротой, с которой Григореску входил в исполнение своих новых обязанностей, его решимостью и хладнокровием. «Это и есть революция, — думал он. — Теперь я переживаю ту революцию, которой так желал, за которую боролся!» Может быть, он представлял себе ее как-то иначе, ближе к сегодняшнему стихийному возмущению горожан, к тому взрыву энергии и решительному протесту против унижения и беззаконий, что он видел на митинге, которым руководил. Но теперь он понял, что именно такова должна быть нынешняя форма революции — быстрые решения, принимаемые от имени государства, чей авторитет получил конкретное воплощение. Дэнкуш взял со стола бумагу, увидел сверху большие голубые буквы: «Королевство Румыния. Уездная префектура… Кабинет префекта» — и тут же почувствовал, как Матус тянет листок у него из рук.

— Здесь нет моего имени, — сказал Матус.

Префект красивым, каллиграфическим почерком занес в список его фамилию.

— Значит, теперь я полицейский! — воскликнул новый комиссар. — Легавый?

— Не оставлять же нам полицию в руках буржуазии! Мы еще с ума не сошли! Завтра получишь утверждение из министерства внутренних дел. А теперь беги и приведи ко мне прокурора и квестора.

Но в этом не было необходимости. Оба они уже находились в приемной.

— Думитру Рэдулеску, квестор, — представился начальник полиции и встал по стойке «смирно».

Его маленькие, глубоко посаженные, бегающие, как у всех трусов, глазки с опаской разглядывали нового префекта. Он сразу понял, что отделался от тяжелой ответственности и необходимости принимать решения. Теперь ему остается только докладывать, авторитет власти восстановлен, и все для него стало на свои места. Было кому подчиняться. Для робкого полицейского революция как раз и означала возврат к нормальному положению вещей, нарушенному его собственным назначением на должность начальника городской полиции под началом неавторитетного префекта. Он пережил худшие минуты своей жизни в тот день, когда сторожил Месешана, просидевшего под арестом два или три часа. Рэдулеску чувствовал себя как девица из пансиона, которую заставили сторожить тигра. Месешан изредка бросал на него взгляды из-под своих насупленных бровей, и у квестора кровь стыла в жилах. Получив приказ освободить Месешана, он стал извиняться. «Не гневайтесь на меня, господин Месешан», — молвил он, но тот, похлопав его по плечу, ответил: «Ничего! Служба службой, дружба дружбой!» Рэдулеску поздравлял себя с тем, что не передал сверхсекретную папку префекту Флореску. Теперь — иное дело, и он выпалил: