Унтер решил арестовать Петруху, как только тот будет выходить из дома. Не останется же он здесь на день.
Горбань огляделся и, не заметив ничего подозрительного, пошел к двери. Постучал условным стуком. Спят. Постучал погромче.
— Кто тут? — раздался в сенях сонный женский голос.
— Открой, Маруся, — чуть слышно проговорил Петруха.
Дверь стремительно распахнулась и пропустила Горбаня. Щелкнул железный запор. И снова стало тихо, так тихо, что Груздь слышал удары своего сердца.
«Милуются сейчас. Как голубки, воркуют. Пусть поворкуют. Ведь боле встретиться не придется: Груздю босяков ловить не впервой», — думал унтер, осторожно подбираясь к сеням.
Карябкин тоже увидел Горбаня. Выждав, когда Петруха войдет в дом, милиционер сделал по переулку круг и оказался в том же огороде, где только что лежал Груздь.
Ждать пришлось недолго. Снова стукнул засов, пропела дверь, и прежде, чем Петруха сказал Марусе прощальное слово, милиционеры навалились на него. Унтер тяжело опустил на папаху рукоятку нагана.
Как в полусне, Петруха слышал горестный крик жены и матерную ругань милиционеров. Потом все ушло куда-то, далеко-далеко…
Очнулся Горбань, когда его уже везли. Скрипела, раскачиваясь, телега. Кружилась голова, как после тяжелого угара. Однажды, еще до призыва во флот, он угорел в бане. Рано трубу прикрыли. Мать вытащила на воздух полуживого. Сначала рвало, затем одолела зевота. И вот так же гудело в висках, каждое движение отдавалась болью.
— Важную птицу прихлопнули, — злорадствовал кто-то совсем рядом.
Ах, это же милиционеры! Они сидят слева и справа от него. Не убежишь. Петруха на ухабе пошевелил ногами: нет, не связаны. Руки тоже свободны. Но у врагов — оружие. Убьют сразу же, не успеет он сделать и шага.
— Я его выследил, — услышал Горбань чей-то голос. Выходит, на телеге было, кроме него, трое. И голос показался знакомым. Петруха много раз слышал его. Кто бы это мог быть? Кто предал? Кто?
И все-таки у Петрухи был один путь к спасению — бегство. И бежать следовало сейчас, пока еще темно, пока не водворили в тюрьму. Тогда будет поздно. Выведут к стенке — и конец.
В сознании промелькнули лица Маруси, отца, Ефима Мефодьева, лавочника Поминова. Вспомнился вдруг свадебный вечер: нарядные кошовки и пушистый рождественский снег. Обычных для этого времени морозов не было, и люди говорили, что дружной, радостной жизнью заживут молодые.
Потом пришла на память пашня. Залог у колка, покрывшийся дружными всходами. Серко жадно пьет воду, пофыркивает и помахивает хвостом. А в небе — вестник тепла — жаворонок. Повис над полями и поет, поет… И звенит его песня в ушах у Петрухи. Впрочем, это болит голова! Словно кто-то давит ее, хочет расплющить…
Вдруг дохнуло в лицо запахом тины. Где они едут? Петруха приоткрыл один глаз и увидел в каких-нибудь двух — трех саженях позолоченную луной водную гладь. Его везут мимо озера. А на том берегу, за вербами — Борисовка.
— Не очухался покаместь, — снова заговорил один из милиционеров, толкнув локтем в бок Петрухи.
Будь, что будет! Только бы не подвели ноги!
Горбань рывком приподнялся и одним взмахом сильных рук сшиб с подводы милиционеров. На мгновенье мелькнуло перекошенное страхом лицо возницы — и Петруха ушел с головой в прохладную и черную, как деготь, воду.
С берега хлестко ударили выстрелы. Недалеко от камышей показалась и опять скрылась папаха.
Петруха был уверен в том, что уйдет от милиционеров, если они бросятся за ним вплавь. Недаром же он пять лет служил во флоте. Плыл Горбань легко.
А если милиционеры кинутся вокруг озера, что тогда? Ведь у них конь. И Петруха вкладывал в движение всю силу мускулов. Протяжно и тонко визжали над водой пули.
Петруха вышел на берег у верб, нависших над омутом. Оглянулся. Милиционеры, прекратив стрельбу, объезжали озеро. Теперь можно считать, что опасность миновала. Пока подвода дотащится до этого берега, Горбань будет у ближнего ветряка…
Друзья уже поджидали Петруху. Все были в сборе.
— По тебе стреляли? — взволнованно спросил Зацепа.
— Ага.
— Плавал?
— Ага.
— Ты что? Язык утопил? Зарядил: «ага» да «ага», — проговорил шутливо Волошенко, накидывая на плечи Горбаня полушубок. — Ровно в купеле побывал. Нитки сухой не осталось.
Петруха обвел друзей суровым взглядом и сказал:
— Запомним, товарищи: десятский Михаил Жбанов — предатель!
В недобрый час родила Аграфена Михеева дочку. Три несчастливых субботы есть в году, и одна из них выпала на долю Нюрки. Выхаживала Аграфена, берегла от дурного глаза свое чадо. Все надеялась, что бог смилостивится и оградит Нюрку от злой беды. Да что уж написано на роду, того не миновать.
Одна-одинешенька росла у Михеевых дочка. Любили ее родители, в ней было все их утешение. Год от году хорошела, пока не расцвела пышным девичьим цветом.
Но пришла напасть, и сникла, повяла Нюрка, словно ромашка полевая, прихваченная морозом. Глубинной озерной мутью подернулись глаза. Лишь иногда по-прежнему ярко вспыхивает взгляд, однако не тем уже былым озорством и задором, а какою-то дурнинкой. И станет Нюрка совсем-совсем чужая.
— Ты не думай ни о чем, доченька. Падет дума на душу, а ты перекрестись и забудь о ней, — советовала мать.
Попервости Нюрка молчала, будто и не слышала слов Аграфениных. Даже бровью не вела. Потом как-то сама заговорила, сидя у распахнутого окошка:
— Тятю бы повидать… Давно уж никакой от него весточки нету. Не убили бы.
— Приедет. И повидаетесь, — ласково ответила мать.
— Плохо без тяти.
— Дождемся, доченька, дождемся… Другие-то ведь приходят.
Нюрка вздрогнула и съежилась вся. Аграфена невольно напомнила ей о Романе. Впрочем, он всегда стоял перед глазами у Нюрки. Не такой, каким был в последний раз, у озера, а улыбчивый, добрый, с душою открытой. Журчала в колке вода, голубели дали, и счастье казалось близким и доступным…
Берегли родители Нюрку, да не от того, от чего надо беречь. Дурочкой пятнадцати лет полезла под амбар за соседским Пашкой. Никто не тащил, по доброй воле полезла…
А когда поняла, сама себе опостылела, горше полыни стала.
Субботним вечером заиграла на Гриве гармошка, и Нюрка рывком захлопнула окно. Сменилась в лице, отошла к постели.
— Мама!
— Что, доченька?
— Завтра пойду с тобой в церковь, мама.
— Пойдешь… Ладно, ложись, отдыхай, — тяжело вздохнув, проговорила Аграфена, в груди которой змеей подколодной подымалась ненависть к Роману. Чуткое материнское сердце подсказывало ей, что именно он явился причиной большого Нюркиного горя. Другой стала дочка, как только Роман пришел с фронта. Узнать бы, что случилось у озера, что толкнуло дите в омут. Не ласковые слова, не поцелуи, не радость встречи. Может, измена лютая? Может, и вправду снасильничал дочку Роман? Люди зря не скажут.
Только как узнать? Из Нюрки клещами не вытащишь слова. Уж и характер! Раньше все шуткой отходила, а теперь молчит. Каменной сделалась, будто такой обет на себя наложила.
Отцу, поди, сказала бы про обиду, потому как девку оборонить некому больше. Он один ей защитник, один рассудил бы, что к чему. Да нету Пантелея. Вот уже четыре года не появляется дома. За такой срок и позабыть можно. Его ровесники давно отвоевались, да Пантелею, видно, не судьба. Кабы здесь был, не всяк решился бы обидеть Нюрку. А так — сирота, безотцовщина.
В воскресенье поднялись рано. Пока Аграфена подоила и выгнала в стадо корову, Нюрка растопила печь, поставила кипятить молоко, накормила куриц.
«Расторопная. Все так и горит в руках», — подумала о ней мать.
Мимо окон потянулись богомольцы с Кукуя. Старуха в клетчатом платке остановилась перевести дух у палисадника. Умаялась, сердешная.
— И нам пора, дочка.
— Повременим, — ответила Нюрка упавшим голосом.
Собирались неторопливо, а когда вышли на улицу, солнце уже высоко поднялось над бором. Земля дышала утренней свежестью, но воздух накалялся, чтобы к полудню охватить село удушливым зноем. Вербы, предчувствуя жару, опустили до долу густые серебристые косы, словно уснули.
Нюрка шла следом за матерью, не поднимая головы. Ей казалось, что из каждого окна смотрят колкие, осуждающие глаза. Мстят за то, что не утонула. Умри она — было бы совсем другое. Эти глаза всплакнули бы о ней на народе, как плачут в селе о своих и чужих. Разве можно упустить случай показать людям доброту, жалостливость? Иные так ревмя ревут, будто бросают в могилу частицу самих себя. Ревут и любуются своим ревом. И всего этого лишила Нюрка покровских баб. Жди теперь, когда сломит голову кто из молодых. Старый не тот коленкор. О нем и убиваться-то грешно. Пожил свое — туда и дорога.
В озере парки и ребятишки купали коней. Многоголосый говор стоял над водой. Брызги стекляшками взлетали вверх и, ярко вспыхнув, дотла сгорали на солнце.
Нюрку заметили. Кто-то задиристо крикнул:
— К Роману потопала. На свиданьице!
И засвистело, заулюлюкало озеро.
Качнулась земля. Перед глазами поплыли большие желтые круги, точь-в-точь, как на воде, когда бросишь камень. Нюрка, ускорив шаги, догнала мать и ухватила ее за локоть.
— Мама! — проговорила еле слышно сухими губами.
— Постоим, доченька.
— Нет, пойдем, пойдем, мама.
Широко распахнув двери, поджидал на крыльце лавки покупателей Степан Перфильевич. Сапоги лаковые, шелковая рубашка узорами — черным по белому — вышита… Любит показать себя лавочник. Да и то сказать: ему не ходить к другим за обновкой. От товаров полки ломятся. Бери, что приглянулось. Все равно в убытке не будешь. Как не считай, а кругом в прибылях Поминов. Да еще в каких прибылях!
— Куда направляешься, Аграфена? — спросил, поздоровавшись, лавочник.
И этот любопытствует. В другой раз совсем бы не приметил, не то что разговор заводить. На поклон по обычаю лишь головой тряхнет. А теперь смотрит на Нюрку, как баран на новые ворота. Будто перед ним невидаль какая.