Нюрка не то, что забылась, а как-то незаметно ушла из сердца. Да, она нравилась Роману. И, может быть, он и до сих пор бы не разлучился с нею и женился бы на ней, не повстречай Любку Солодову. Ведь люби он Нюрку, наверное, простил бы позор. Нет, нет! Все равно не простил бы! Ни за что! Это всю жизнь ловить на себе наглый взгляд того, кому она отдала свою чистоту девичью. Всю жизнь!
О Любкином приезде известил Романа Демка. Прибежал запыхавшийся, счастливый.
— Любка приехала! — сообщил он, осклабившись. — Про тебя спрашивала.
— Вот что, Дема. Позови ее к ближним кустам. Скажи, что, мол, спрашивает какой-то человек. А я буду ждать. Ладно?
— Я чичас! Ты мне нравишься, Ромка. — И скрылся в придорожном ракитнике.
Любка спешила, почти бежала. А потом вдруг остановилась, оглянулась, постояла немного и пошла тише, срывая на ходу цветы иван-чая. На ней было ситцевое полинялое платье с холщовой заплаткой во всю грудь. И Роману казалось, что это платье удивительно идет к светлым Любкиным глазам, к ее красивому открытому лицу.
Увидел Роман Любку, и рванулось сердце. И почувствовал, как кровь ударила в голову, как стали сухими губы.
— Роман, ты? — Остановилась в нескольких шагах, потупив взгляд. Но он уловил радостный блеск ее голубых глаз, и это наполнило его счастьем.
— Люба!
— Что?..
В самом деле, что он хотел сказать? Что-то важное… Самое важное и трудное… Не случайно же его охватил какой-то непонятный страх.
— Может, пройдемся.
— Куда?
— Да хоть тут. Где-нибудь… По дороге…
— Пройдемся, — сказала она как-то очень серьезно. — Я… цветов нарвала. И поставить некуда. Завянут. Посмотри, какие красивые все. И медом пахнут…
А вот и дорога. Они шли по ней, поднимаясь в гору, промеж высоких и стройных, как свечи, сосен, где наверное, никогда не ходили еще влюбленные. И молчали. И это молчание не было в тягость. Впрочем, нет, они не молчали. Недаром же говорят, что у сердец, стремящихся друг к другу, есть свой язык.
— Я ждал тебя, Люба, — произнес Роман, когда они вышли на просеку.
— Скажи, Роман. Это неправда, что с Нюркой?.. — И вспыхнула вся, отвернувшись.
— Люба!
— Я знаю! Не говори. Я знаю, что все неправда!.. А то не пришла бы совсем.
— Ты думала, что это зову… я?
— Ага, — схватив Романа за руку, просто сказала она. И бросилась вдруг вперед, запетляла между почерневших от времени пней. Он побежал следом, не отрывая взгляда от ее русых тяжелых кос.
У кудрявой сосны, наклонившейся набок, Любка остановилась. Перевела дух и заботливо сказала:
— Тебе, поди, трудно бежать? Руку больно? А я, как дура. Ты не обижайся, Рома…
Она впервые назвала его ласково. И это прозвучало, как признание. Все-таки жизнь очень хороша! Так хороша, что опьянеть можно от одного мгновения радости…
— Не обижайся, что я не постояла тогда у ворот. Мне ведь тоже хотелось побыть с тобой. Я смотрела потом в окно. Долго смотрела… Пока не ушел.
— Люба!
— И ты хорошо сделал, что не вернулся на гульбище. А то бы я… Там ведь подраться могли.
Если бы Люба знала правду! В памяти Романа выплыли Морька, ворота гордеевского двора, сеновал… Что случилось с Романом? Почему он пошел за Морькой? Почему?
— Ты что-то задумался, Рома. Сердишься?
— Да так. Сам не знаю. Я… — упавшим голосом ответил он.
— Что?
— Ты… Ни с кем не будешь… вот так, как со мной? Вместе.
— А ты хочешь, чтоб вместе? — снова просто спросила она.
— Ты тоже не сердись, Люба! Я… я всегда буду приходить. Ладно?
— Приходи, Рома. А теперь вернемся. Мне на стан надо. Ужин варить косарям. Верно, уж потеряли меня.
Любка опять взяла его за руку. И Роман почувствовал, как шумно стучит ее сердце.
Петруха Горбань ушел на службу малограмотным. За плечами было всего два класса церковно-приходской школы. Умел расписаться, накарябать письмо, прибавить и отнять, при случае же — бойко прочитать «Верую» или «Отче наш». И еще знал он путаную историю жизни Иисуса Христа.
— На тебя учености хватит, — сказал ему отец. — Побаловался книжками — пора и честь знать. Поди, скота небогато. А денег и подавно. Сосчитаешь, а сам не сумеешь — не беда. Власти сочтут, когда податью обложат. В монахи и попы тож не пойдешь. Там без нашего брата, мужика, обойдутся. Тебе другая грамота нужна, как в люди выбиться. А еще семью прокормить. Не весь век холостым будешь. И вот грамота эта сызмальства начинается. С сохи да с серпа. С пота соленого. Хлеба черствого.
До призыва Петруха работал по хозяйству. Хотелось отца из нужды вытащить и самому что-нибудь получить на обзаведение. О многом не мечтал. А вот пару лошадей да коровенку заиметь не худо. С этим подыматься можно.
Однако вскоре же Петрухе стало ясно, что грамота крестьянская, о которой говорил отец, куда сложнее «Закона божьего». То ли на роду каждому свое написано, то ли фарт у людей разный, только одни живут припеваючи, другие — горе мыкают. И главное: у кого все есть, тому и везет. А иной из кожи вылезет, надорвет себя, и без толку. Вот тут и разберись, что и как.
Так думал Петруха, пока ему глаз на жизнь не открыли. А когда пригляделся ко всему, посмеялся над думами прежними. Понял Горбань, что мужик никогда не был сам по себе. Не от одной силы, ума да удали зависело крестьянское счастье. Нет! Жил Петруха в далеком Покровском, а его судьба в Питере решалась, в губернии, в уезде, в волости. Богатые, смекалистые люди решали ее, и не так, как Петрухе хотелось, а как им выгоднее. Много разного начальства думало о том, что сделать, чтобы Горбань так и ходил всю жизнь в голодранцах. Вот тут и попробуй встать на ноги!
Годы службы на флоте ожесточили Горбаня. Безответному деревенскому парню пришлось снести немало обид. Впрочем, большинство их уже забылось. В памяти осталось только холеное с тонкими, брезгливо передернутыми губами лицо. Тяжелым кошмаром преследовало оно Петруху. Как ни старался он, а не мог угодить офицеру. И однажды… Нет, это пришло не сразу. Злоба копилась в сердце долго. А потом этот случай на батарейной палубе… И все решилось само собой.
Мичман несколько раз наотмашь ударил Петруху. Ни за что, по привычке. Так было всегда.
Ночью Петруха выскользнул из кубрика. Ревело море. Холодом обжигала броня. А под бушлатом нож. И где-то рядом вахтенный начальник. Он должен появиться здесь сейчас, сию минуту…
Но обидчика опередил старый машинист. Он следил за Петрухой.
— Эх, ты! — укоризненно проговорил машинист. — На что отчаялся! Ну, убил бы ты одного мучителя, а что в том проку? Себя бы под смертную казнь подвел, да еще кое-кого за собой потянул.
— Но так же нельзя жить! — сквозь хлынувшие вдруг слезы ответил Петруха.
— Верно. Нельзя, — согласился машинист.
— А что делать? Что?
— Пойдем, браток. Я тебя научу. — И старый моряк увел Петруху в кубрик.
Они проговорили всю ночь. Тогда впервые узнал Петруха о Ленине.
Служил Горбань на Балтике. Там и первую революционную закалку получил. Матросы свели его с людьми из «Главного коллектива Кронштадтской военной организации». С поручениями «Коллектива» не раз ездил в Петроградский комитет партии.
Большевиком встретил падение самодержавия. А победил Октябрь — уехал Петруха в Сибирь, советскую власть устанавливать.
Вот и вся его жизнь, если не считать двух кронштадтских арестов в шестнадцатом году да побега в Покровском в восемнадцатом. А схваток с врагом было много. Всех и не упомнить.
В вечерних сумерках Петруха сограми пробрался на елань, к Завгородним. Сели втроем под копною свежего, душистого сена. Посмеялся кустарь над Яковом, как тот опасливо по сторонам озирался:
— Теперь, хоть и выследили, не возьмут. В бору от кого хочешь уйду. А тебе, Яша, чем вот так оглядываться, лучше бы к нам, на заимку. Думаем отряд собрать. Да и Роману стоит подумать. Завгородние у новой власти не в почете. Тебя чего Марышкин-то вызывал?
— Кто его поймет! — заметил Роман, задумчиво глядя в синюю мглу. — Арестовать обещал.
— За что?
— За драку с объездчиками. Будто вы меня на это послали, кустари.
— Так, — Петруха откинулся на мягкое сено, утонул в копне. — Хорошо-то как, братва! Соскучился я по крестьянской работе. Четыре года с лишним на флоте был. Потом уж зимой приехал, больше в Галчихе пропадал. А теперь вот — сами видите мое положенье. Покосить бы, кости поразмять. Добре косил когда-то! Любил передовым идти. Далеко обгоню тятю! А он аж из себя выходит: серчал, что угнаться не может.
— Послушай, Петро! — склонивши голову набок, медленно проговорил Яков. — Вот ты скитаешься с хлопцами! Прячешься. А какая в том польза? Прок-то какой?
Петруха засмеялся, присел на корточки и, с хитрецой сощурив глаза, сказал:
— Ты думаешь, все кончено? Так и усидит в Омске Временное правительство? А? Потому оно и называется временным, что скоро прогоним его. Только пятки замелькают. А бело-зеленым флагом зад вытрем.
— Силу для этого надо, — произнес Роман. — Разговорами власть не проймешь.
— Силу? А мы-то кто? Не сила разве? Из одного нашего села добрый полк наберется. Только кого мы защищать будем: себя или временных правителей? Я маракую, что себя. Вот вы пашете, сеете, сено косите, хлеб убираете. Хозяевами считаетесь. А какие вы хозяева, когда главного-то и нет у вас. Земли нет. Вы арендаторы. Раньше у царя брали землю в аренду, теперь — у омских буржуев. А с чужого коня — среди грязи долой. Возьми бор, к примеру. Чей он? Твой? Мой? Нет! Был Миколкин. Царя прогнали, а что переменилось? Пока Советы правили, пользовались крестьяне бором. А теперь приказ пришел: не трогать ни одного сучка. И слух есть, что хочет новая власть вернуть Касмалинский бор царской фамилии. Вот оно что, братва!
— Ладно. Верю тебе, Петро, — согласился Яков. — При Советах декрет был о земле, чтобы справедливо поделить ее между хозяйствами. Правильный декрет. Все мужики хвалят его, а почему никто, кроме вас, кустарей, не пошел в защиту Советов?