Половодье. Книга первая — страница 25 из 70

Все забывается. От всего выхаживает время. Проходят годы, утихает боль утраты. Не весь век мука гнетет человека. Она, словно ледяная сосулька под вешним солнцем, тает: капля за каплей, пока не иссякнет совсем.

И только одно чувство остается навсегда. И чаще всего оно как пожар лесной. Загорится одна ветка, затем вспыхнет дерево, и пойдет гулять пламя жестокое. Гуляет, пока не спалит дотла все в округе. Остаются лишь пни. Гарь остается.

Это вечное чувство называется ласковым словом — любовь. И, может быть, потому оно вечно, что человек познает любовь прежде всего на свете. Она стучит в сердце уже тогда, когда ребенком приникаешь к материнской груди, когда осязаешь первый цветок, делаешь первый шаг. Вместе с жизнью дается людям любовь.

И однажды приходит день, когда это чувство переполняет человека. Счастливый день! А потом людей подстерегает или радость, или горе. Любовь не знает золотой середины.

Нюрка уже пережила этот день. И на долю ей выпало видеть Романа, думать о нем, звать его и не находить отклика. Так бывает в степи: сколько ни кричи, а эхо не отзовется. Безмолвствует степь.

Много людей на свете, а встретился один. Не на гладкой дороге — на тропинке ухабистой встретился. И у самой тропинки — пропасть бездонная. Жутко, кружится голова, силы покидают Нюрку.

А спасение в нем. Стоит Роману только руку подать — и она твердо пойдет с ним по жизни. Но Роман оттолкнул Нюрку. И странное дело: испытав тяжкие муки падения, она поднялась, и, израненная, бредет сквозь время, боясь потерять его из виду. И нет в Нюркином сердце ненависти к этому человеку. Любовь, только любовь…

Веселилась Нюрка на гульбище. Весь вечер не выходила из круга. Кто ни порывался померяться с нею в пляске — все сдавали. Уж на что Морька Гордеева плясунья, и та не выдержала.

Долго Георгиями звенел перед Нюркой Максим Сорока, ходил вприсядку, хромовые сапоги по сторонам разбрасывал. Русые волосы ошалело метались вокруг его тонкого лица. До сих пор Нюрка только издали видела недавно вернувшегося с войны прапорщика. Он казался каким-то заносчивым, нелюдимым. А теперь приветливо улыбался, стараясь заглянуть в диковатые Нюркины глаза.

Когда гармонист собирал и отставлял свою трехрядку, устраивая перекур, Максим кричал:

— Анна Пантелевна! — и подвигался на бревнах, уступая место Нюрке.

Быстро и легко она спускалась рядом с ним, оправляла оборки платья, резким движением головы отбрасывала назад косы. Улыбалась чему-то и чувствовала у самой щеки его ровное дыхание.

Один раз коснулся Максим Нюркиного локтя. Рука у него горячая, нежная. Дотронулась и отпрянула.

«Анна Пантелеевна». Ей было бы приятно всегда слышать это. Слышать и думать о том, что жизнь для нее не потеряла смысла.

29

В середине июля в Покровском появился новый человек. Кто и откуда, зачем приехал и долго ли пробудет в селе, никому не было известно. Даже фельдшер Семен Кузьмич Мясоедов, у которого остановился приезжий, не знал толком об его намерениях.

— Вроде и не власть он. И опять-таки не из простых, — отвечал фельдшер на расспросы мужиков. — Все спрашивает, как люди живут. Ходит по горнице и о чем-то думает. Образованный!

После полудня, когда спадала жара, человек выходил на прогулку. На нем была соломенная шляпа с черной лентой, каких еще не видели в Покровском. Белоснежная рубашка с накрахмаленным воротничком, упиравшимся в чисто выбритый подбородок, заправлена в шерстяные брюки.

На левой руке он нес люстриновый пиджак со светлым атласным подкладом.

Прогуливался незнакомец не спеша по одному и тому же направлению: пересекал площадь и, обогнув огороженное жердями кладбище, спускался к озеру. Иногда купался, забравшись подальше от людских глаз. Но бывало и так, что останавливался где-нибудь в тени верб и долго смотрел в сторону бора. Часто курил глубокими затяжками дорогие, с золотом на мундштуке, чуринские папиросы.

Когда здоровались с ним, отвечал плавным кивком головы, слегка насупив мохнатые, взъерошенные брови. При всей любознательности мужиков разговоры с приезжим не заходили дальше замечаний о погоде и приближающейся жатве.

— Дождику бы поддать. Самый налив, — заводил кто-нибудь беседу. С чего иного начинать речь с незнакомым человеком?

— И такая жара у вас часто бывает? — спрашивал он.

— Почитай, каждый год в это время. А то ишшо суховей вредит. И саранча.

— Саранча?

— Ага.

— Ведь и в самом деле жарко! — восклицал незнакомец и поспешал к дому, напутствуемый недоуменным взглядом мужика.

Все было необычным для покровчан в постояльце Мясоедова: и одежда, и манера кланяться, и строгий режим прогулок, и упорное нежелание откровенничать.

Первым разгадал тайну приезжего механик Терентий Ливкин, которого затем не раз видели в гостях у фельдшера. А было так. Утром и днем механик работал. Ремонт паровой машины шел к концу. Того и гляди, что через трое — четверо суток должны пошабашить. Потом — неделя отпуска, как обещал Захар Федосеевич. Можно и по полям поездить. Говорят, в степи много куропатки.

— Вот и попромышляешь. Только, чтобы того… машина была, как часы, — сказал мельник, радуясь в душе расторопности Ливкина.

Закончив работу, Терентий решил искупаться. От мельницы до озера — рукой подать. Взял мыло, мочалку, полотенце и направился вдоль берега, выискивая подходящее место. У самой воды, на песке, валялись голопузые ребятишки. Бабы вышлепывали тяжелыми вальками: белили холст.

Купаться здесь механик не мог. На мельнице было жарко, и он работал в одной спецовке, без белья. Так и явился на озеро.

Терентий прошел дальше по тропинке, петлявшей между верб. Остановился у небольшого заливчика, где берег круто спускался в воду. И хотел было раздеться, как заметил вдруг в каких-нибудь двух шагах от себя, за кустом крапивы, незнакомца, который полулежал, откинувшись на ствол дерева, и курил.

— Здравствуйте! — поприветствовал Ливкин. Личность приезжего интересовала его не меньше, чем других. И вправду, что же это за человек? Может быть, кто-нибудь из своих? Сейчас большевикам туго приходится в городах. Кто в подполье ушел, кто, как и сам Ливкин, забрался в отдаленные села. Конечно, до поры до времени.

И, сделав шаг к незнакомцу, Терентий добавил:

— Я механик здешней мельницы.

Тот смерил Ливкина спокойными умными глазами, наотмашь отбросил в воду папиросу и произнес неторопливо:

— Рад познакомиться. Здравствуйте.

Терентий ждал, что новичок назовет себя. Но он молчал, все еще разглядывая механика.

— Отдыхаете? — спросил Ливкин.

— Да, отдыхаю. А вам угодно будет купаться здесь?

— Места тут хватит. И дальше пройти могу.

— Отчего же? Нет, вы купайтесь. Мне уже пора. — Он быстро поднялся, перекинул пиджак на руку, откланялся одними бровями и зашагал по берегу.

А полчаса спустя, когда Терентий искупался и оделся, он неожиданно наткнулся на лежавшую в траве, где отдыхал приезжий, синюю корочку. Механик поднял ее и увидел на углу, у самого сгиба, золотое тиснение: «Главное горнопромышленное управление». Это было удостоверение на имя инспектора управления Геннадия Евгеньевича Рязанова.

«Так вот кто он такой! Инспектор. И вдруг оказался в Покровском, за многие сотни верст от рудников. Что бы это значило? Ну, конечно, он здесь не случайно. Не в гости же приехал, — думал Терентий. — Может, для связи с кустарями? Нет! Нельзя же так, уж чересчур открыто. Всем в глаза бросается. Впрочем, человек мог не знать деревни. В городах проще. А что, если это — провокатор? Да-да, провокатор».

Теряясь в догадках, Терентий шел к фельдшеру. Как бы там ни было, а удостоверение надо отдать его владельцу. И все-таки узнать, кто он таков, Геннадий Евгеньевич Рязанов. Узнать во что бы то ни стало.

— Легок на помине, Ливкин, — встретил у ворот Мясоедов. — Постоялец о тебе спрашивал. Ты к нему? Милости прошу в дом. А меня к роженице зовут, на Подборную. Тяжелый случай. Вы знаете: иной раз и медицина бывает бессильной. Да-с! Тяжелый случай!

«Значит, все это неспроста, — размышлял Терентий. — Фельдшера обо мне расспрашивал. Неспроста. Ну, что ж, хорошо. Хорошо».

И собранный, решительный, Ливкин шагнул на крыльцо.

Постоялец встретил его тепло. Провел в горницу. Он был один в доме. Терентий заметил на столе раскрытую книгу. Рязанов, по-видимому, только что оторвался от чтения. Рядом с книгой на серебряном с эмалью портсигаре дымилась папироса.

— Чем могу служить?

— Вот. Вы обронили.

— Разве? Действительно, обронил. Благодарю вас! Со мной это бывает иногда. Прискорбно, но факт! Садитесь. Насколько я понял, вы — механик. Учились где-нибудь?

— Практик.

— У вас есть свое хозяйство?

— Хозяйство? Нет. Весь тут.

— М-м… А я вот приехал к вам в село. Никого не знаю. Даже поговорить не с кем. Но хотелось бы… Очень хотелось.

— О чем говорить-то собираетесь?

— Есть о чем. У вас здесь глушь. Я же только что из Омска. Мог бы кое о чем порассказать, если, конечно, интересуетесь.

— Не особо. Однако послушал бы, ежели насчет войны, ну и прочего, — простодушно сказал Ливкин.

— Знаете что? Приходите завтра вечером. Тут еще будут ваши, деревенские. Побеседуем.

— Можно зайти.

— Часам к девяти.

— Ладно. До свидания! — Терентий направился к двери.

— Обязательно приходите. Выпьем по чашке чая. Потолкуем. А?

— Приду!

30

Массивные стенные часы с тяжелыми гирями степенно ударили без четверти десять. Басовитый их звон прокатился по комнате, покрыв голос оратора. Рязанов стоял у закрытой двери и, отгоняя рукой продымленный воздух, говорил:

— Под напором урагана революции рухнуло гнилое здание самодержавия. Нигде в мире голос демократии не прозвучал так громко, как в России. От этого взрыва народного негодования задрожал и пал николаевский трон. Революция не позволила сесть нам на шею ни великому князю Михаилу Александровичу, ни хромоногому наследнику Алексею Николаевичу. Отечество получило долгожданную свободу.