Половодье. Книга первая — страница 26 из 70

Собравшиеся внимательно слушали приезжего. Ливкин сидел на подоконнике, спиной к свету, уставившись в пол, покрытый пестрыми дерюгами. Писарь Митрофашка, тоже оказавшийся здесь, пощипывал свою бородку, а учитель Золотарев смотрел в рот Геннадия Евгеньевича. Сам хозяин снимал и протирал очки, затем надевал их на багровый нос, чтобы через минуту-другую повторить все сначала.

И только один человек с нескрываемым равнодушием оглядывал комнату из-под развесистого фикуса, занявшего весь передний угол. Речь Рязанова его не трогала, по-видимому, он слушал приезжего не впервые. Это был сын галчихинского попа Сережка Иконников. В революционерах он ходил уже лет десять, с тех пор, как учился в Томске. С созданием земств решал в волости государственные дела, а при Советах митинговал в пользу Учредительного собрания.

У мужиков Сережка не был в большом почете, особенно после последнего приезда архиерея в Галчиху. Сережка не верил в бога и недолюбливал служителей церкви за то, что они при всяком удобном случае восхваляли российского монарха. На этой почве у отца с сыном неоднократно происходили стычки. Поп грозил атеисту проклятием, а Сережка торжественно сморкался при виде храма господня.

Путешествующий по епархии архиерей был приглашен Иконниковым-старшим на обед. Домашние встретили гостя, как полагается: с поклонами, с целованием руки. Кроме Сережки, конечно. Он как лежал на кровати, так и остался в этом же положении, даже не взглянув в сторону духовного начальства.

Архиерей отобедал у благочинного и спросил между прочим, указав на Сергея:

— А это что у вас за свинья?

Отцу пришлось покраснеть. А Иконников-младший остался верен себе. Даже взглядом не удостоил архиерея.

Мужики не одобрили Сережкиного поступка. Не поклониться архиерею значило бросить вызов всему обществу. И то надо взять в толк, что духовное лицо вдвое старше сопляка Сережки.

Из всех присутствующих здесь лишь один Сережка знал истинную причину приезда Рязанова в Покровское. Сразу же после создания Западно-Сибирского комиссариата в омских политических кругах заговорили о необходимости созыва Учредительного собрания. Предполагалось, что выборы в этот законодательный орган состоятся осенью 1918 года.

Все партии, кроме разгромленных и ушедших в подполье большевиков, спешно развертывали предвыборную кампанию. Намечались кандидаты. Для вербовки избирателей в города и села направлялись подготовленные люди.

В числе других от партии социалистов-революционеров был послан и Геннадий Евгеньевич Рязанов. Перед отъездом из Омска он имел беседу с одним из главарей сибирских эсеров Павлом Михайловым.

— Советы в Сибири пали. Сейчас стоит вопрос о создании сильной, устойчивой власти, — сказал Михайлов. — Наша партия возлагает большие надежды на поддержку со стороны крестьянства. Благодаря этой поддержке, мы можем стать решающей силой во Всесибирском Учредительном собрании. Так вот. Поезжайте в село, изучите обстановку на месте, присмотритесь к сибирскому мужику и действуйте. Важно всех убедить, что мы — единственные истинные защитники крестьянства.

Проводить предвыборную работу в Галчихе Рязанов поручил Иконникову, а сам выехал в Покровское.

— Но свободу, которой мы достигли, надо отстоять, — продолжал Геннадий Евгеньевич. — Россия тяжело больна и вылечить ее может только трудовое раскрепощенное крестьянство. Кровавый Николай оставил нам тяжелое наследство — 40 миллиардов долгов. Но и это не все. Мы, социалисты, добивались всеми силами единства. Однако в то время, когда оно было почти завоевано, нашлись раскольники, взявшие на себя непосильное бремя: судьбу величайшей державы. Вместо того, чтобы окончательно стряхнуть всякий гнет, откуда бы он ни шел — изнутри или извне, — они пошли на заключение позорного мира с австро-германскими войсками. И вот вам результат: Украина отторгнута от России. Там хозяйничают немцы, которые, не считаясь с Брест-Литовским договором, продвигаются все дальше к Кавказу. Занят Ростов-на-Дону. Они, эти люди, взяли нашу аграрную программу и выдали ее за собственное благодеяние под наименованием декрета о земле.

— Кого вы имеете в виду? — вскинул голову Ливкин.

— Большевиков, с которыми мы блокировались полгода назад. И мы предостерегали их. Но, к сожалению, политической стратегии большевики не признают, а эта стратегия говорит о том, что в объединении социалистов — наша сила. Между тем, они порывают со всеми, кто не согласен с ними.

— Все должны работать заодно, тогда нас никто не победит. Так сказала бабушка русской революции Брешко-Брешковская, — отозвался из-под фикуса Сережка.

— Вот, — Рязанов сделал широкий жест навстречу Иконникову. — Что мы имеем в настоящее время? На Россию надвигается страшная катастрофа. Обстановка такова. От Урала до Иркутска советская власть пала. Созданы автономные правительства. Это же может произойти в любую минуту в других губерниях. Центр России голодает. В городах выдают по осьмушке хлеба в день. И когда власть большевиков развалится в силу сложившихся обстоятельств, снова в полный рост встанет вопрос о созыве Всероссийского Учредительного собрания на основах всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. Крестьяне получат землю в уравнительное пользование.

— Из чьих рук? — снова спросил Ливкин.

Оратор удивленно взглянул на механика. Он не ожидал этого вопроса от присутствующих.

— Вы, очевидно… — начал Рязанов и на минуту задумался.

Ливкин мысленно выругал себя за несдержанность. Спорить с этими говорунами бесполезно. Только себе повредишь.

Вскоре Геннадий Евгеньевич закончил свою речь. Самовар вскипел, но чаю так и не пили. Было уже поздно.

Когда хозяин пошел провожать гостей, Рязанов задержал Терентия в передней. Спросил тихо, так, чтобы не слышал даже все еще сидевший под фикусом Сережка:

— Вы, очевидно, большевик?

— Я механик.

— Понимаете… Такие вопросы задают люди вполне, так сказать, грамотные политически.

— Вот уж не знал, — пожал плечами Ливкин. — Я политикой не особо занимаюсь. Некогда!

— Н-да. И все-таки заходите. Запросто…

У переулка Терентий догнал писаря. Пошли вместе. Митрофан, по-видимому, был взволнован услышанным: молчал, сдвинув белесые брови.

— Ну, как? — спросил его Ливкин, подавая руку на прощанье.

— Умный человек. Все растолковал сразу. И про революцию, и вообще. Только вот линия не та — супротив большевиков гнет. Как ты думаешь, Терентий Иванович, кто он такой? Не знаешь?

— То же самое, что и поповский Сережка. Два сапога — пара. Эсер. Слышал, небось, как снова за Учредиловку ратует?

— Тогда я ничего не понимаю!

— Тут и понимать нечего, Митрофан. Одно запомни: нам с ним не по пути! Вот так!

31

Дождь стих. Но еще играли в траве самоцветы капель. Легкий пар курился над землей, не успевшей остыть от большого накала. Низины залило медвяным запахом донника.

Преобразилась, повеселела степь. Каждая былинка, каждый листок жадно вбирали в себя влагу, без которой безжизненными казались эти бескрайние просторы. Зашумели по колкам кудрявые, нарядные березы. Запели птицы.

Петруха не мог налюбоваться омытой ливнем степью. Она всегда волновала его такою — обновленной, набирающей силы. И хотелось обнять ее всю, если не руками, то взором, из благодарности за материнскую заботу о крестьянине. Ее сушит солнце, опаляет суховей, но степь не сдается даже тогда, когда у корней нет ни единой росинки. Нельзя сдаваться степи. Не вольна она гибнуть от зноя, потому что дает людям жизнь.

Горбань возвращался из поездки по заимкам. Каряя жеребая кобыла трусила мелкой рысцой, вызванивая удилами. Ошметки мокрой земли вылетали из-под копыт.

«Вовремя дождик пал. Подправит посевы», — думал Петруха, объезжая по меже полосу пшеницы.

Вдруг вспомнился отец. Как он там, дома? Стар стал Анисим Горбань. Марусе одной, конечно, трудно. Но она никому не скажет об этом, не пожалуется. Терпеливая.

И снова, в который уж раз за два дня, что кружился Петруха по чужим заимкам, поднялась в сердце тревога за товарищей. Что с ними? Должны бы вернуться, быть в сборе. Не слишком ли отчаянно ездить вот так, открыто? В селе — немало недругов. Тот же Жбанов Мишка или, скажем, Степан Перфильевич. Продадут дешевле, чем Иуда Христа.

Однако нельзя иначе. Мефодьев прав. Надо обрастать надежными людьми и не давать белым покоя. Да тяжело раскачать мужиков деревенских. Пересидеть хотят время жаркое, как суслики в своих норах. Самые верные, кого Петруха брал в расчет, и те отмалчиваются больше. Кажется, и не против, но и с кустарями не идут. Значит, не приспичило еще. Забыли сибирские мужики барщину, которую отцы и деды в России отбывали. Забыли, как тысячами гибли на пути к вольным землям. Где им понять сейчас, что не той жизнью живут, что нельзя спастись от пожара в горящем доме!

И тут же Петруха спрашивал себя: допустим, они не понимают, так почему не растолкуешь им ту правду, которую принес из Питера? Почему? Оказывается, одно дело — самому знать, и совсем другое — агитировать. Ленина бы сюда, а? Или к нему съездить и обо всем рассказать, а потом послушать, что он посоветует. Ведь тошно мужикам, тошно. А Петруха, наверное, говорит совсем не то.

Дорогу переехал, настороженно озираясь по сторонам. К колку тестевой заимки выскочил логом.

— А у нас новость, — сообщил встретивший его Волошенко. — Мирон вернулся.

«Невеселая новость, — Горбань прочитал в глазах друга. — Мирон прибыл с пустыми руками».

Волошенко расседлал кобылу. Подошли к костру. Петруха молча поздоровался со всеми и присел на сухую солому рядом с Банкиным. Тот подвинулся, блеснув маленькими косыми глазами.

— Что делать? — круто повернул голову Мефодьев.

Горбань тяжело вздохнул и в свою очередь обратился к Мирону:

— Ну?

— Вот тебе и ну! — сердито проговорил Зацепа.

— Чего взъерошился? Будто я виноват, что оружия не достали! — Петруха сорвал с головы и с силой бросил на землю папаху.