— Погань вшивая, — сплюнул Бондарь.
Рязанов заговорил, и мужики притихли.
— А что? — сказал Геннадий Евгеньевич. — Парень прав… Именно воли не достает людям. Да! Большевизм одинаково опасен как слева, так и справа. В конечном счете, диктатура несет гибель России. Дела не меняет, чья диктатура.
— А ить, милок, ты больно по-складному. Ничего не возьмем в толк, — пожал плечами Захар Бобров. — Мы народ темный.
— Скажи лучше, как быть мужикам. К примеру, Омск добровольцев затребовал. Бумагу такую, предписанию староста получил. Сибирское правительство солдат набирает. Так послабление какое семьям добровольческим дадут? — спросил Бондарь.
— Будут льготы. Непременно будут.
— Воевать-то с кем? С германцем вроде мир подписали, — сказал, прищурясь, Роман.
— Порядка в Расеи нету-ти, — заметил мельник. — Я так понимаю.
С Подборной улицы на разгоряченных конях выскочили верховые. В передовом мужики узнали Марышкина. Он тоже заметил сборище и круто осадил жеребца у мясоедовского палисадника.
— Здравия желаем! — поклонился Рязанову и сделал под козырек начальник милиции. — Э-э-э… Мы наслышаны относительно отряда бунтовщиков.
— Опоздали, ваше благородие! — задиристо крикнул Делянкин. — Вот уже полтора суток, как ушли.
— Да? — рявкнул Марышкин.
— Малость не захватили, — простодушно сказал Роман.
— Завгородний? Э-э-э… Ты чего же здесь? Почему не ушел с ними? А?
— Мне, ваше благородие, не за чем идти с красными. И бояться нечего.
— Вот как! Н-да! — Марышкин полосанул Романа острым взглядом. — Понимаю. Но убеждения остаются убеждениями. И в этом — суть! Вот именно!
Покровское провожало добровольцев. У обомшелого, покосившегося крыльца сборни стояли две подводы, вокруг которых толпились любопытные. Словно чего-то выжидая, молча курили мужики. Охали бабы. Причитала, уткнувшись в грязный передник, Бондариха.
— Брось голосить-то до поры! — прикрикнул на мать уезжавший в солдаты старший сын Антон — кряжистый, веснушчатый парень лет двадцати пяти. — Поди, никто не гонит меня. Сам иду защищать Расею православную.
— Верна-а! Давай, давай! Бей их! А ежели чего, подмоги ждитя, — осипшим от самогонки голосом отозвался с крыльца Мишка Жбанов. — Поможем, мужики? А?..
Жбанову никто не ответил.
— Будто оглохли, — ощупав толпу мутными глазами, проворчал Никита Бондарь. — Отчего я должен посылать своего сына? А другие что? Лучше меня?
— Тебя не неволили, Никита. Хозяин — барин, — развел могучими руками кузнец Гаврила.
— Оно так. Да ить кому-то надо идти, ежели власти защитники нужны. А мы не как прочие. Только вот некоторые, значит, при дележе покосов глотки дерут, чужие полосы запахивают, а теперь, как в рот воды набрали. Оно ведь, конечно, дома вольготней.
— У тебя двое, ты и посылай. А у меня он один-одинешенек, кормилец мой, — выкрикнула Марина Кожура.
Гаврила вытер рукавом рубахи потное лицо, разгладил усы и спросил:
— Бить-то кого собираетесь?
— Как — кого? Тех, значит, кто супротив. Немца, турка, кого хошь.
— А, может, своих же, русских? Россию завоевывать? Ты так и говори, Никита.
— Отстань, Гаврила! Не до тебя мне! Лучше зятя своего попытай, кого он завоевывать хочет.
— У зятя своя голова. Я ему не указчик. — Кузнец круто повернулся и отошел в тень, к забору.
— Христопродавцев бить будем! — Антон лихо сдвинул картуз на затылок, подбоченился. — А ты, Марина, не квохчь! Никому твой Трофим не надобен. В солдатах и без него дерьма много. Говорят, по домам таких распишут, потому как штаны стирать хлопотно.
Добровольцы рассмеялись. Коротко хихикнул Жбанов. А остальным почему-то стало не по себе от показной Антоновой удали. Всем известна была в селе храбрость старшего сына Никиты Бондаря.
На крыльце показалась сумрачная фигура старосты. Одним взмахом руки он отбросил вправо помело бороды, как будто она мешала ему в эту минуту. Кинул беспокойный взгляд в толпу мужиков и потупил глаза.
— Полюбовное, значит, дело… Всяк сам себе хозяин: хошь иди, хошь дома оставайся, — заговорил Касьян. — Чтобы потом не пенять. Староста ни при чем, ежели какое неприятствие образуется.
— Чего толковать! Сами, поди, с усами! — сиплым, надтреснутым баском откликнулся в толпе шурин Мишки Жбанова Александр Верба. Он был одним из пяти уезжающих из Покровского добровольцев.
— Все тута? — спросил староста.
— Все.
— Володьки лавочникова нету, — заметил кто-то.
— Владимир Степаныч отдельно, на тройке, поедут, как офицерам полагается. Их в прапорщики произвели! — выпучив глаза, радостно крикнул Жбанов.
— Степан Перфильичу что! Он и в архиерейской карете сына отправит, на подушках, — с нескрываемой завистью проговорил Бондарь. — А тут свое дите отправляешь, да сам и вези в Галчиху, на своей телеге. Нету такого закону! Обчество должно дать подводу, казенную. Недосуг нам разъезжаться. Время-то вон какое горячее!
— Казна все оплатит. Не сумлевайся, Никита. Что причитается, все получишь. — Староста повернулся к Митрофашке, стоявшему за его спиной. — Как там говорится? Прочитай, чтоб все слышали.
Писарь достал из кармана пиджака помятую бумагу, расправил ее на ладони и, поднеся к самому носу, стал читать:
— «Временное сибирское правительство уплачивает: за шинель — 60 рублей, за сапоги — 25, пара обмундирования — 50 рублей!» А касательно подводы тут ничего не прописано.
— А ежели нет, так давай казенных лошадей, — ударил себя в грудь Бондарь. — Али плати от обчества за извоз!
— А ну их, батя! — желчно сплюнул Антон.
— Не твое дело! Понял? Мы ишо посмотрим: отдавать шинелку али нет. Сколько стоит? А?
— Шестьдесят рублей, — бесстрастно ответил писарь.
— Снимай шинелку, Антон. Ноне шестьдесят рублев не деньги. Сукна такого не купишь. Небось не замерзнешь до Омска. Снимай!
— Ладно, батя! Оставь! Не ехать же раздевши.
— Снимай!
— Хватит тебе!
— Снимай, говорят! Ух, Антон! Ух, ты! — Бондарь угрожающе сжал кулаки. Толпа заволновалась.
— Будет кипятиться-то! Кто знат, вернусь ли, — мягко ответил сын.
— Снимай! Зашибу, варначина!
— Отдай ему, сынок. Отдай! — умоляюще, сквозь слезы, проговорила Бондариха.
Антон оттолкнул от себя мать и с остервенением стал раздеваться, снял шинель, гимнастерку, сапоги.
— Возьми, батя! Все твое, а я и так… Подавись ты!
Бондарь подхватил с земли одежду сына, встряхнул ее и бросил на телегу. Уставил налитые кровью глаза на жену:
— Поедем, Авдоха! Эх, ты, варначина! Супротив отца родного! Будь ты проклят!
— Не дело, Никита, затеял, — покачал головой староста. — Срам один. И подвода, значит… На паре-то по песку недалеко уедут.
— Садись, Авдоха! — запальчиво крикнул Бондарь. — Садись! Зашибу, стерва!
— Он же дитя наше. Бога побойся, Никитушка. Горе мое, горькое… Ох! — навзрыд запричитала Бондариха.
— Одумайся, Никита! — Староста тяжело положил на плечо Бондаря руку.
Бондарь сделал не по годам шустрый рывок в сторону, выматерился.
— Е-эх! Пропади вы все пропадом! — прыгнул на телегу, и подвода, вырвавшись из толпы, скрылась в клубах пыли.
— Погоди, батя! Сочтемся с тобою! — крикнул вдогонку Антон. — Доведет господь, увидимся…
— Что ж это делается, люди добрые! — всплескивала руками Бондариха, на лице которой отражались и страх перед мужем, и жалость к сыну. — Люди добрые!
Кузнец затушил о сапог самокрутку, вразвалку подошел к Антону и, сняв с себя пиджак, повесил его на плечо добровольца.
— На! В Омске оденут, поди. Скуп батька твой. Из блохи голенище кроит.
— Спасибо, дядька! — смахнув ладонью вдруг набежавшие на ресницы слезы, проговорил Антон.
— Носи. Ты, поди, тоже человек. Может, и к другим пожалостливее будешь. — Гаврила повернулся и не спеша пошел прочь.
Вынырнувший из толпы дед Гузырь предложил Антону свои черевики:
— Все не босой будешь, якорь тебя! А я, значится, новые себе отделаю, любо-дорого! Шкурка телячья с третьего года на чердаке обитается…
У порога винной лавки скучал целовальник Тишка. Равнодушно оглядывая толпу, ждал посетителей. Заметив его худощавую, сгорбившуюся фигурку, Мишка Жбанов разливисто крикнул:
— Ребя-ты! К цалавальнику!.. Я плачу!
Добровольцы бросились к лавке, на ходу утешая и подбадривая Антона.
— Что тебе тятька! Поди, сам с усам!
— Живоглот он, вот кто такой. Душегуб. За копейку человека удавит.
— А ты, брат, не хнычь! Запомни его измывательство, и только! Понял?
Антон поминутно оглядывался, грозил уехавшему отцу черевиками и смачно ругался. На крыльце сборни осуждающе покачивал головой староста. Плакала в выцветший холщовый передник Бондариха.
Роману было приятно думать о Любке. Управившись по хозяйству, он любил развалиться в горнице, на перине и вспоминать ее глаза, голос, ромашковый запах ее кос. И казалось ему: нет счастья больше, чем быть с Любкой. А Захар Бобров услал ее в Барсучью балку. Теперь жди субботы.
С Крапивинской елани Роман съехал. Да и то сказать: что ему делать там? Кормить комаров у шалаша согласился Макар Артемьевич. Опять же настояла мать.
— Пусть погуляет. Обходились без Ромки и сейчас обойдемся, — сказала Домна. — Отдыхай, сынку.
В тот же день между братьями состоялся резкий разговор. Яков, отозвав Романа за балаган, наставительно произнес:
— Поезжай. Да смотри, не начуди там.
— А что?
— А ничего. Горяч больно. Не лезь в драку. С объездчиками потом сведем счеты. Понял?
— Нет, — хитро прищурился Роман, смяв и бросив под ноги потухшую папироску.
— Тогда пеняй на себя. В тюрьму за тебя не сяду, — тяжело бросил Яков.
— Ты бы лучше на фронте за меня побывал. У меня, глядишь, руку б не саднило.
— Дурак ты, Ромка!..
— Занять ума не у кого. Другие у братьев берут взаймы, а у меня братан сам полоумный.
— Ромка!