Пантелей бросился к водогрейке, увлекая за собой Александра и Антона. Добровольцы с любопытством разглядывали подходивший состав. Зеленые вагоны с открытыми окнами были забиты солдатами. Люди висели на подножках, сидели и лежали на крышах.
— Чехи, — определил Пантелей. — На фронт едут. Непривычны к Сибири. Вот и мерзнут. Сказывают, в ихней Чехии много теплее супротив нашего.
На перроне заметалась чужая речь. Из вагона первого класса высыпали и рассеялись по станции люди в серых френчах. Они отчаянно жестикулировали, осаждая железнодорожников.
— Про ресторан спрашивают. А тут его отродясь не бывало. Да ведь где им знать! Чужаки, — заметил Пантелей.
Вдоль вагонов прибывшего поезда прошмыгнул во главе наряда конвойцев отрядный офицер. Антон и Александр узнали в нем белобрысого поручика, навестившего добровольцев в «карантине».
— Наш знакомый, — улыбчиво сказал Верба. — Душевный офицер. По-простому разговаривает. Только вот на большевиков вроде как не совсем сердитый. Помнишь, Антон, как он нам объяснял: большевики, мол, тоже люди? А?
— Так говорил? — переспросил Пантелей. — Да он этих самых товарищей живьем в могилу закапывает. А то горло вырвет или пузо вспорет. Как было, к примеру, в станице Степной и на Белорецких заводах… А ежели с вами по-простому, так он всегда этаким манером новобранцев принимает. Как будто и не допытывается, кто ты и откуда, а уж ему все видно. Что добровольцы или наш брат, солдаты! Офицеры его боятся, потому как он всему голова.
— Кто же он такой? — шепотом спросил Бондарь.
— Начальник контрразведки. Лентовский ему фамилия. И не приведи вас господь попасть в немилость к поручику Лентовскому. Уж лучше на свет не родиться, — перекрестился Михеев. — Истинный крест — лучше!..
Когда поезд с чехами ушел, начали погрузку другие роты и казачьи сотни. На мглистом, сыром рассвете эшелоны отряда атамана Анненкова двинулись на Вспольск.
В золото и бирюзу убрала Покровское осень. Шуршит, кружится мертвая листва под ногами прохожего, вьюжится по селу.
Раздеваются березы. Машут белыми, гибкими руками, зовут кого-то. Снимают наряд вербы. Вольно им, обнаженным, стоять у дорог.
Одни сосны по-прежнему кутаются в роскошные зеленые платья, осуждающе глядя на своих ветреных подруг.
Осень вызывала у Романа чувство необъяснимой грусти. Хотелось идти куда-то, затеряться в степном просторе или лечь на копну душистой соломы и долго-долго смотреть на чистое небо. Главное — ничего не жалеть, ни о чем не думать. А если уж думать, так не о том, что минуло.
И еще была какая-то неудовлетворенность собой. Она поселилась в сердце незаметно и теперь росла с каждым днем. Все чаще Роман ловил себя на мысли, что он упорствует перед чем-то неизбежным, чего сам желает в тайниках души. Взять хотя бы Нюрку. Ведь Роман любил ее. Потом — встреча у озера, и пришла Любка. Назло Нюрке пришла. Но как бы ни взволновала его Любка, как бы ни приковала к себе, Нюрка жила в Романе своей особой жизнью. И выходило, что душа раскололась надвое. И не связать ее, не склеить…
Роман завидовал Петрухе. У главаря кустарей была горячая убежденность в правде своего дела, как и у Касатика, и у тех, с которыми ушел Колька Ерин. И Роман где-то уже коснулся этой правды. Коснулся и испугался ее. А все потому, что сказал себе однажды: живи спокойно, не вмешиваясь ни во что. Но разве можно так?
Когда Роман поведал свои думы и сомнения Якову, тот махнул рукой:
— От безделия это у тебя. Вбил себе в голову всякую ерунду. — Сказал без злобы, однако Романа больно ужалили его слова «За нахлебника считает, — подумал он. — Боится, что сделает больше брата».
И как ни отговаривала мать, Роман с первого дня жатвы был в поле. Работал, не разгибая спины. Соскучился по серпу, а больше, чтоб доказать Якову. По утрам рука невыносимо ныла, и он, стиснув зубы, растирал ее и шел на полосу.
Домна едва поспевала вязать снопы, а Роман не только жал, но и готовил для нее вязки.
— Да ты как ни пожар бежишь, скаженный. Отдохни, — говорила мать, глядя на рубашку сына, мокрую от пота.
— Ничего, мама. Вёдро-то какое стоит! Кончать надо с уборкой.
— Глянь, какой быстрый! Только начал и уже кончать. Ты вот посмотри на Якова да сноху. Те не переработают…
А Яков только посмеивался в усы, наблюдая за братом. Догадывался: неспроста Роман разошелся. Горячий, не перекипел.
Братья разговаривали мало. Когда Яков начинал шутить за обедом, Роман бросал ложку, резко вставал и уходил в избушку. Все провожали его недоуменными взглядами.
— Опять поцапались! — напускалась Домна на старшего сына. — Ты Ромку не тронь!
— Черт бы его трогал, твоего Ромку! — громко, чтоб слышал брат, отвечал Яков. — Как с фронта приехал, так сдурел. Слово скажешь — не так, посмотришь — не так. Вот отделюсь от вас — и точка! Живите, как знаете.
Роман, насупившись, упрямо молчал.
— Вот порох! Того и гляди, что зарежет при случае, — говорил Яков жене.
— Ты тоже хорош, Яша! Подошел бы к нему по-душевному, потолковал бы, как брат с братом.
— Пробовал, да не получается что-то.
— А знаешь, почему не получается?
— Ну, почему?
— Вырос он. А ты его за парнишку считаешь. Вот почему, — сказала Варвара.
Размолвка между братьями окончилась неожиданно. В разгар жатвы вдруг похолодало. Подул ветер. Небо заволокло черными дерюгами туч.
— Будет ненастье! — сказала Домна. — Снопы ярицы дозрели, убрать бы их отсюда.
Ночью на двух бричках возили хлеб в село. Спешили, чтоб управиться до утра, а там отдохнуть часок-другой и, если не случится дождя, продолжать жатву.
Роман и Домна подавали снопы, а Яков укладывал их на бричке. Работали дружно.
— Добре, — оценивала старание сыновей Домна. — Добре, хлопцы!..
И вдруг у Романа подвернулась больная рука, и он, вскрикнув от резкой боли, осел на стерню.
— Сынку! — кинулась к нему мать.
Грузно спрыгнул с брички Яков:
— Что с тобой, Рома?
При свете фонаря была видна сбегавшая по пальцам тонкая струйка крови, рука мелко дрожала.
— Господи! — забеспокоилась Домна. — Да я ж говорила тебе…
Роман завернул рукав рубахи, нащупал рану и, щелкнув зубами, что-то рванул здоровой рукой… Яков рассмотрел у него на ладони какой-то комочек.
— Оболочка от пули, — равнодушно сказал Роман. — Она-то и мучила. Теперь перевязать только, и заживет.
— Ромка! Сукин ты кот, Ромка! — укоризненно проговорил Яков. — Ну, кто ж тебя заставлял работать? А?.. Чего ты никому не сказал об этом? — и тут же вспылил. — А ну, марш отсюда! Сейчас же домой! И чтоб ноги твоей на пашне не было!
Домна сердито покосилась на Якова: нашел время отчитывать! Но Роман рассмеялся. А потом виновато отвел глаза в сторону.
— Прости, Яша. Показалось мне, что коришь. Вот, мол, бездельник приехал, — откровенно признался Роман.
— Дурак ты, Ромка, ох, и дурак! Бесишься и все попусту. Женить тебя надо. И чтоб сразу тройню принесла. Тогда и угомонишься.
— Типун тебе на язык с тройней! — притворно нахмурилась мать.
— А теперь, Рома, домой!
— Да ты что, Яша! И боли-то нет никакой. Теперь только и работать.
После этого Роман стал предупредительнее относиться к брату. Но о кустарях больше не заговаривал с ним. И о Марышкине тоже. Начальник галчихинской милиции следил за каждым шагом младшего Завгороднего. Следил, чтобы однажды посчитаться с ним за своих дружков-объездчиков.
«И за что? — рассуждал про себя Роман. — Эх, попался бы ты, гад, на фронте! Давно бы на том свете сатане прислуживал».
И тут же спрашивал себя Роман, а почему только на фронте? Почему не здесь? Перебить всю сволочь — и уйти к кустарям!
Да, это было бы справедливо. Не за одним Романом охотятся они. И люди бы только поблагодарили. А там пусть хоть тюрьма, хоть каторга. Пусть расстрел.
Удерживала семья, Любка. Роман не представлял себя больше вдали от Покровского. Он так тянулся к родным местам. А убить — значило навсегда распрощаться со всем, что дорого с детства и, может быть, даже с самой жизнью.
И только смутное предчувствие чего-то нового, что смело войдет в его судьбу, утешало Романа. Это новое, большое, было где-то близко, совсем рядом.
Домна накрепко ухватилась за поданную Яковом мысль. Конечно, Романа нужно женить. В самый возраст вошел. Пора обзаводиться семьей. В холостяцком житье мало проку. Разбалуется, по девкам шляючись. Ишь как Морька Гордеева сюда поглядывает, бессовестная. Третий раз за утро идет мимо палисадника Завгородних и все с окон глаз не сносит. Не по себе дерево ломишь, пакостница! Не на твою утеху кохала сына Домна. Наплевать бы тебе в очи бесстыжие или подол на голове завязать.
А Морька, как будто для того, чтобы раззадорить Завгородничиху, оглянулась и блеснула полукружием белых зубов. Мне, мол, все нипочем.
Плюнула Домна и отошла от окошка. Достала из шкафа щепоть перемешанного с мятой табака, нюхнула. Немного успокоившись, подсела на кровать к Роману, который, заложив под голову руки, отдыхал после завтрака.
— Ой, лышенько мое!..
— Ты что, мама?
— Да вот все думаю, как дальше жить. Были вы маленькими, и горя не знала. Растут и растут себе. И пусть растут, — вздохнула мать. — А подняла, на ноги поставила, и голова кругом пошла.
Роман ласково погладил ее шершавую, с синими жилками руку и заглянул в глаза:
— Ну, что ты, мама! Зачем так?..
— Эх, сынку, сынку! Был бы у тебя батька путный, а то только слава одна, что мужик в хате. Яков отделяться собирается. И все хозяйство прахом пойдет. Вот коли б ты женился… Га?
— А я женюсь, мама, — просто сказал он. — Хоть завтра сватов засылайте.
— К кому засылать? — настороженно спросила Домна.
По тону ее голоса Роман понял, что у матери уже есть на примете кто-то из девок. Поди, давно присмотрела невесту.
В горницу вошел Макар Артемьевич, одетый по-праздничному: в новой жилетке и суконных брюках. Он озорно подмигнул сыну, покосился на жену и сел перед настольным зеркалом.