— Что ж, рассказывай, — подсаживаясь поближе к Гаврину, душевно проговорил Рязанов.
— Сынов Фрола и Акима в тюрьму у меня забрали.
— Так-так… Значит, это твои?
— Мои. Сукины дети они. Вот что я скажу. Только, вишь, все от нужды. Зло на жизню проклятую на киргизе сорвали. И за это им грех большой. И не о них просить буду, а малолетство-та с голоду помирает. Внучики у меня, трое, Фроловы детки… Как они теперича бедствовать станут. Им чего! Несмышленыши они. Мы, бают, дедушка, помогать тебе будем. А самому старшому-та шестой годок пошел. Знамо, какие помощники.
— Тяжело тебе, дедка! И мельник обидел…
— Ой, как обидел! По миру пустил всех нас Захар Федосеевич. Нету у него никакой жалости. Вот те крест, нету. Пожег наше сено, что не отдали ему половину. А покос-та не его будет. Завгородних. Ох, и лют человек Захар Федосеевич! И сено пожег, и сыновей в тюрьму спровадил. Теперь нам кругом погибель одна.
— Так ты говоришь: он поджег ваше сено?
— Он. Демка, работник бобровский, парням Завгородним про то баял. Он хоть и дурак, Демка-та, а в таком деле на себя и Захара напраслины не понесет. Баит, дескать, они вместях поджигали и Захар Федосеевич заставил Демку оговорить киргиза. Вишь, как оно было, дело-та! Ой, горе-горькое! — На воспаленные, голые веки Гаврина накатились слезы.
Геннадий Евгеньевич сидел в раздумье, скрестив на коленях руки, и слушал. Мохнатые брови вплотную сошлись у переносицы. И только, когда Елисей высказался до конца, Рязанов поднял на переселенца добрые, теплые глаза и уточнил:
— Выходит, что есть свидетель? Так-так…
— Демка все обскажет, как было. Его лишь попытать надо поласковее. Дык он все и обрисует.
— Н-да! — Геннадий Евгеньевич поднялся со стула и зашагал по комнате. — А этот Демка, что он? Здоров?
— Здоровый! Малость дурачок, а так чего ему делается?
— Н-да… Суд не примет во внимание его показания. Полоумный свидетель… Н-да! — Рязанов остановился, нервно ломая пальцы. — Неважная ситуация. Жалко мне тебя, дедка. И семью твою жалко. Но в жизни бывают случаи, когда рад бы помочь и… — он развел руками.
— Неуж и не отдаст Захар Федосеевич сено, — вздохнул Гаврин.
— Нет свидетелей. — Рязанов встретился взглядом со стариком и, пошевелив бровями, отвел глаза.
— А Демка? А Завгородние? Им же он все как есть обсказывал.
— Демке, дедка, не будет веры. И вот мой совет: проси общество, чтоб оно помогло тебе. Взаймы или как там, но чтоб дали сена. Должны же учесть твое положение.
— Захар пожег сено, дык он и возвернуть должен. Я так понимаю, — упрямо проговорил Елисей. — У него, чай, есть лишки.
— Нет, дедка, ничего он тебе не отдаст… Сэд лекс, дура лекс, как говорили римляне. Плох закон, но это закон… Ничего не отдаст.
— Дык как же так, а? — Дед поднял с пола шапку и мял ее в костлявых, безжизненных руках. Угрюмо добавил: — Благодарствую! — и повернулся, чтоб уйти, узловатый, серый, как сама нужда.
— Постой, дедка! — Рязанов выбросил руку вперед, затем прижал ее тыльной стороной ладони ко лбу. — Постой!..
Елисей недоуменно смотрел на советчика. Но вот в глазах старика снова вспыхнул огонек надежды. Он весь подался к Рязанову, ожидая, что скажет тот. Нетерпеливое напряжение овладело им.
Геннадий Евгеньевич бросился в горницу и тотчас же вышел оттуда с новыми, поблескивающими чернотой калошами. Он купил их перед отъездом из Омска и еще не надевал ни разу.
— Вот тебе. Возьми, дедка. Холода уже, а ты совсем бос. Другого у меня нет ничего… Возьми, — протянул калоши Елисею.
Тот печально посмотрел на Рязанова, горько улыбнулся. Кадык заходил на тонкой, жилистой шее.
— Бла-годар-ствую! Носи их на здоровье, господин хороший. Поди, и так-та не смерзну. А помру — туды мне и дорога, мерину старому. Я к тебе не за энтими штуками шел. За правдой шел, господин хороший, — в отчаянии проговорил Елисей. — За правдой…
Оставшись один, Геннадий Евгеньевич долго думал о том, какой жестокой несправедливостью задавлена Россия и как много нужно сделать, чтобы всем жилось хорошо.
— Вот это пара! — говорили покровчане, глядя на Нюрку и Максима. Оба были статные, красивые. Казалось, что они родились и выросли друг для друга. Конечно, Роман Завгородний тоже ничего парень. А Максим лучше, потому как все у Максима: и обхождение, и удаль. А самое главное — однолюб. Не меняет девок, как цыган лошадей. До Нюрки ни с кем не знался, а встретил ее — и словно прикипел. И на болтовню бабью не посмотрел, что о Нюрке по селу языками трепали. А по нынешним временам кого только не ославят! О самом батюшке Василии невесть что говорят.
Радовалась Аграфена Нюркиному счастью, что подснежником расцвело на едва оттаявшей земле. Дождалась дочка своей поры удачливой. И прежнюю дурноту как рукой сняло. А ведь сколько убивалась Нюрка о Ромке Завгороднем! Думала, что, кроме него, человека не найдет.
Максим Сорока все чаще навещал Михеевых. Заходил по-простому. С Аграфеной об ручку здоровался. Сказывают, так у благородных водится. Нравилось это Аграфене, а больше приходились по душе разговоры, которые заводил с ней. О чем только не переговорено было!
А с Нюркой при матери не любезничал. Будто она ему вовсе никто. Будто ходит Максим проведывать семью бывшего своего однополчанина. Да ведь Аграфену не проведешь. Она знает, что к чему.
И еще заметила мать, что Нюрка о таких встречах уславливалась с Максимом заранее. Вдруг ни с того, ни с сего одевает цветастое платье. Глядишь, и ухажор тут как тут.
О Максиме говорили мало. И Аграфена поначалу не знала, как дочь относится к нему. Выяснить это помог случай.
В один из вечеров Аграфена долго не могла уснуть. Должно быть, перед дождем боль вступила в поясницу, ломало суставы. В голову лезла всякая всячина. Раздумалась о Пантелее. От него по-прежнему не было никакой весточки. Может, где в плену томится. Или погиб на дальней сторонушке: чужую бороду драть — свою подставлять. Такая уж она есть служба солдатская.
Ворочалась на постели, а потом накинула шубу, одела черевики и вышла на крыльцо. В селе было тихо. Умолкла на Подборной гармошка. Значит, скоро должна заявиться Нюрка: вдоволь нагулялась.
Над бором стояла полная луна. И все вокруг было залито ее голубоватым, робким светом. Аграфена любила такие вечера. Они напоминали ей о молодости. Сколько исхожено тропинок, сколько сказано горячих слов в то давнее время! Годы ушли, скоро она состарится, а луна все светит, и жизнь идет. И уже красавица-дочка Нюрка ищет свою судьбу. Дал бы ей бог завидную участь!
За воротами раздался приглушенный смех. Смеялась Нюрка. Аграфена порадовалась и перекрестилась. Хотела вернуться в избу, да не устояла перед соблазном послушать, о чем говорят дети. Дочку провожал Максим. Да, да, вот он заговорил: «Анна Пантелевна»… а что дальше — не разобрать.
Аграфена осторожно подошла к заплоту. Прильнула к трухлявым плахам. Теперь она могла слышать даже шепот.
На улице на минуту умолкли. Максим чиркнул спичкой, и до Аграфены донесся запах махорочного дыма.
— Напрасно вы, Анна Пантелевна, не верите мне, — опять заговорил Сорока. — Я за богатством не гонюсь. Богатство — дело наживное. А если не хотите здесь жить, уедем. Я снова на службу поступлю. Меня возьмут!
— Не знаю, что вам и сказать. Мне хорошо с вами. Да только как тятя.
— Мы напишем ему. Я напишу. Сегодня же!
— Да писать-то ему некуда. Сколь ни писали на передовую, ответа все нет.
— Что ж делать-то?
— Обождем. Может, и объявится тятя. Коли жив, подаст весточку.
— Обождать не штука, да кабы, Анна Пантелевна, вас не потерять. Понравится кто-нибудь другой — и останусь я в дураках. Бывает так.
— А я задаток дам, чтоб не беспокоились. Вот…
И Аграфена услышала отрывистый звук поцелуя. Затем на улице стали прощаться, и она бесшумно, на цыпочках, удалилась.
Когда Нюрка зажгла лампу, мать лежала, укрывшись одеялом.
— Ты спишь, мама?
— Нет, доченька. Что-то бессонница одолела.
Нюрка подошла к матери, жарко обняла ее. Задумалась.
— О тяте скучаешь? — ласково заглянула в глаза. — Дождаться бы нам его поскорее!
«Замуж хочется», — подумала мать и похвалила мысленно дочку. Другой такой жених не враз подвернется. Уж как любит он Нюрку! И она его.
— Дождемся, доченька, коли живой. Приедет наш кормилец.
А назавтра к Михеевым пришла жена Александра Вербы и передала поклон от Пантелея.
— Они с моим Шуркой в одном полку, — объяснила она. — Мой так и пишет, что дядя Пантелей о доме душой истомился, заботится, и кланяться всем велел. И прописал, что посылают их будто во Вспольск.
— Во Вспольск! Да неужели? — обрадовалась Аграфена.
— Вроде так. И уж шибко расхваливает дядю Пантелея. Он там не просто солдатом, а каким-то начальником. И Шурке с Антоном Бондарем заместо отца родного.
— Он такой, Пантелеюшка. Зазря никого не обидит. Батюшки! Вот радость-то нежданная! Спасибо тебе, голубушка, за добрую весточку, спасибо! — благодарила Аграфена кукуйскую солдатку. — Господи! В начальники вышел, а!.. Пантелеюшка-то!
— Как хорошо, мама! — всплеснула руками Нюрка. — Я уж и забыла, какой он у нас и есть, тятя. Помнишь, мама, как в Воскресенку на ярмарку ездили? Тятя пряничных петушков покупал… и на карусели катались. А потом какой-то дядька к нему пристал с хомутом. Все купи да купи. Здоровый такой дядька, бородатый.
— Помню, доченька, — Аграфена смахнула с ресниц искорки слез. — Любил тебя Пантелеюшка. Ох, как любил! Как только и не называл. И голубушкой сизой, и горлинкой, и зорянкой. А то бывало на плечи посадит и по двору носится. Или в огород за пасленом ведет. Отвык, поди, теперь…
— Нет, мама, нет! Да разве можно от нас отвыкнуть? Соскучился он. И мы тоже соскучились. Плохо жить без тяти. Ты все одна и одна.
— Плохо, доченька. Теперь уж, коли жив, так дождемся. Господи!..
Аграфена достала из сундука Пантелееву одежду. Повесила на заплот новые суконные брюки, которые муж купил перед самым призывом на германскую. Пусть посохнут, а то как бы моль не поточила. Принесла от соседки утюг и принялась гладить рубашки. Надоела, знать, солдатская справа Пантелеюшке. Захочется, небось, в свое нарядиться.