— Или родилась людина, или сгинула, или свадьба какая, все идут к батюшке. И всех уважить надо.
— Истинную правду речешь. Именно — уважить… А то еще в книгах божественных разбираться приходится. Оно б ничего, да много там разного наворочено. Черт ногу сломит! Господи, прости мя, грешного!.. Не далее, как вчера, читал «Новыя грозныя слова» отца Иоанна Сергиева-Кронштадтского. О страшном поистине суде божием глаголет святочтимый Иоанн. Складно у него выходит, как по-писаному. Однако загибает. К примеру, о гневе господнем. Оный пастырь говорит, что засуха и дожди безвременные ниспосылаются богом за то, что в головах наших бродят туманы грехов и страстей, а сердца отяжелели объедением и пьянением…
— Брехня! — отрезал Яков.
— О! Истинно, Яша. Я вот замечал, что мужики больше пьют перед урожайным годом. Прошлой зимой, на масленицу, пятерых за пьяное буйство увезли в волость, а пшеничка уродилась. И касаемо суховея — умеренность была, и осень сухая, ясная.
— Ото правда! — согласилась Домна, пододвигая к батюшке чашку с варениками.
Батюшке с двух сторон подставляли стаканы с водкой. Он опоражнивал их, ни с кем не чокаясь. Ел аппетитно. По бороде янтарными каплями стекало на скатерть топленое масло.
— И выходит, что всяк пастырь по-своему разумеет…
— Ото правда! — снова поддержала попа Домна.
— И выходит, что мне на отца Иоанна Кронштадтского наплевать! Может, я сам буду наречен Василием Покровским. А? Подумаешь: Иоанн! Святого Василия палками и воловьими жилами били, в часовне за ноги подвешивали…
Скис батюшка как-то сразу. Все сидел ничего, а потом вдруг ткнулся носом в чашку.
— Самое время, — определил Яков. — Начинай беседу, тятя.
— Сколько попов перебывало в Покровском, а ученее да обходительнее отца Василия не встречалось, — по обычаю издалека начал Макар Артемьевич. — Любому рад услужить наш батюшка. Да как услужить!
— Всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять! — поп потянулся к бутылке.
— Хватит! — Остановил его Яков. — Ты, батюшка, послушай, что тятя говорит.
— Наказывай сына своего, и он даст тебе покой и доставит радость душе твоей, — бубнил отец Василий.
— Любому рад услужить наш батюшка, — повторил Макар Артемьевич.
— Да ты, тятя, напрямую с ним. Молодые желают под венец, батюшка. Просим тебя. О милости большой просим, — Яков склонил голову в поклоне.
Отец Василий долго смотрел на Макара Артемьевича тусклыми глазами. Затем что-то вспомнил и заговорил:
— Архиерея страшусь…
— Чего забоялся! — укоризненно покачал головой Яков. — Да никто и не узнает. Мы болтать-то не любим.
— Саном духовным дорожу.
— Мы тебе хорошо заплатим, батюшка, — пообещал Макар Артемьевич.
— Солодовы… бить будут.
— Не дадим в обиду! — сказал Яков. — Не дадим — и точка!
— Не-ет!.. — поп широко вскинул руками и сполз со стула.
— Не хочет гад венчать! — Роман резко отодвинул от себя стакан с водкой, встал.
— Уведите его, хлопцы, черта его матери! — рассердилась Домна. — Чтоб больше и ноги поповской не было у нас! У, пьянчуга!
Братья подхватили попа под руки, поволокли к двери. Он не сопротивлялся.
— Постой-ка, Яша! — хитро улыбнулся Макар Артемьевич. — Вы его обкарнайте. И шабаш! — добавил шепотом.
Яков прихватил с собой висевшие над ларем в сенях овечьи ножницы.
На рассвете попадья подобрала батюшку у ворот собственного дома. Отец Василий что-то бормотал во сне, прислонив к забору остриженную голову.
Роман сдержал свое обещание. В тот же вечер был у Гузыря.
— Вот ежели в целости костяк — значится, мясом обрастает. А свежее мясо покрепчее протчих будет, поздоровее, — весело затараторил дед. — Выходился Проня. Смерть, она нахрапом берет. Я так понимаю. Однако Проню не враз свалишь. И отпускать его жалко, паря. Ох, жалко!.. Ребяты денжонок прислали ему на лечение. А на что они нам с бабкой, деньги? Умрем — с собой не возьмем, якорь его!
Гузырь провел Романа в баню. Касатик в темноте крепко облапил парня, будто и болезни никакой не было. Только дышал все еще прерывисто, тяжело. В груди хлюпало.
— Ухожу я, браток. К своим ухожу…
Дед завесил дерюгой окошко, зажег коптилку. И при скупом, красноватом ее свете Роман увидел лицо Касатика. Оно выглядело улыбчивым, бодрым.
— Вот так, браток. Тебя бы взял с собой в товарищи. Верю я тебе, Роман. Как себе самому, верю. Да ты к земле родной прирос. Наскучался по дому. А я — птица вольная, чайка морская. Где ни летать, а все летать. И дома у меня нет теперь. Родители померли, а сестренка без вести пропала. Уж пять лет как ни слуху, ни духу. Красивая была. Вот такие же глазищи, как у тебя. Ленкой звали…
— Худо, значится, одному. Ровно былинка в поле, — сочувственно вздохнул Гузырь.
— Худо, Софрон Михайлович!.. Да не совсем. Тому плохо, который завсегда один. Средь людей, а один. А для меня — что ни друг, то брат. Ухожу я от вас, как от родни. Одно утешение, что и там родня ждет…
Роману стало грустно. Расставание с хорошими людьми всегда навевает на сердце грусть. Сейчас же к этому чувству примешалась неловкость. Касатик уходит, а он, Роман Завгородний, остается. Вот и Гузырь с укором смотрит. Прямо в душу.
— Живы будем — встретимся, — сказал Роман. А тебе счастливо добраться…
Закурили на прощание. Касатик завязал кисет, полюбовался его кистями и положил на Романову ладонь.
— Возьми. Вспоминай Касатика. Кисет у меня фартовый.
— Спасибо, — глухо произнес Роман.
— Захочешь встретиться — приходи. Адрес точный: где красные, там и я. Скажут, что погиб, — не верь. Я живучий. На роду мне написано долго жить… Прощевай, браток, — Касатик еще раз обнял Романа. — Иди! Меня дедка проводит.
С тяжелым сердцем возвращался Завгородний домой. Всего три раза он видел Касатика, а привязался к нему, как к самому близкому. Матрос подкупал своей откровенностью. Прямой, как штык. И, наверное, такой же острый в ненависти своей.
Когда Роман подходил к дому, Касатик и Гузырь уже пробрались к Назьмам. Присели на обочине дороги.
— А село у вас большое, — сказал матрос, взглянув на мерцавшие вдали огоньки.
— Что твой город, — согласился дед. — На Аргуни станицы и то поменьше будут. Сказывают, до полуторых тыщ дворов в Покровском. Может, и поболе.
— А ты, Софрон Михайлович, плясать любишь?
— Отплясал я свое, Проня. От меня, значится, уж ладаном пахнет.
— Эх, я сплясал бы! Который раз совсем невмоготу станет, а выпляшешься и легче.
— Эт, паря, силушка в тебе говорит. Молодой, норовистый, прыткий. Вот каков ты есть, забубенная голова.
Помолчали. И вдруг Касатик вполголоса запел:
На старом кургане
В широкой степи
Прикованный сокол
Сидит на цепи…
Пел Касатик взахлеб. Будто вода ключом кипела в груди.
…Сидит он уж тысячу лет,
Все нет ему воли, все нет!..
— Погоди-ка, — остановил его Гузырь. — Ровно телега стучит.
— Она и есть, Софрон Михайлович. Едут!
— Ты отойди, паря, в сторонку. Может, чужой кто.
Касатик скрылся в зарослях крапивы. Подъехали двое. Правил лошадью писарь Митрофашка. Другого, что порослее и пошире в плечах, Гузырь не знал.
— Давай своего седока, дедка, — негромко сказал писарь.
Матрос расцеловался с дедом и прыгнул на телегу:
— Не поминай лихом, Софрон Михайлович!
Касатик тут же познакомился с новыми дружками. О Митрофашке он уже слышал от Гузыря, а второй был приезжим и доводился писарю дальним родственником.
— А вы далеко, братки? — спросил Касатик. — Где меня ссадить думаете?
— Куда сами едем, туда и тебя свезем, — уклончиво ответил Митрофан. — Приказ нам такой вышел.
— Ясно.
У моста через Кабануху их встретил на коне Петруха Горбань. Приветливо поздоровался с писарем и матросом.
— А это кто? — кивнул на приезжего.
— Свой мужик. Из Вспольска. Дорофеем зовут, Семенычем.
— Вот что! — оживился Петруха. — Значит, с новостями?
— Я его за тем и привез, чтоб все тебе рассказал. Плохо дело, Петр Анисимович!
Свернули к ближнему колку. Петруха послал Митрофашку последить за дорогой. Уезжающую в ночь подводу могли приметить и сообщить милиции.
— Теперь рассказывай, товарищ, — сказал Горбань, усаживаясь между Касатиком и Дорофеем.
Приезжий печально вздохнул:
— Не порадую вас новостями. Бежал я из Вспольска, от атаманцев. А наших там полегло видимо-невидимо.
— Да ты уж все как следует быть. Мы о делах тамошних ничего не знаем. Слышали, что красные в городе, а больше…
— Какие там красные! Мужики собрались да на Вспольск и двинули. А почему пошли? Омск мобилизацию объявил, а Черный Дол — село такое есть под самым Вспольском — отказался дать новобранцев. Сколько ни уговаривали, а ни в какую! Нет и нет. Потом туда сам начальник Вспольского гарнизона пожаловал и пригрозил через два дня приехать с отрядом, если рекрутов не доставят в город. И этого не убоялись чернодольцы. И сказали они, что мы, мол, Омского правительства не признаем, как его не выбирали, воевать с большевиками не будем.
— Здорово сказали! — горячо произнес Петруха.
— А начальник как словом, так и делом. Заявился в Черный Дол с офицерской бандой и пошел чинить расправу. Кой-кого расстрелял, которых же с собой увез. Ну, и не выдержали мужики. Вооружились, кто чем мог, и на Вспольск кинулись. Другие села помогли.
— Хорошо! Эх, молодцы-мужики! — снова воскликнул Горбань.
— Советскую власть в городе организовали, когда офицеров перебили. Да недели не прошло, как атаман Анненков нагрянул. Уж что было — вспоминать страшно. Из орудий по Черному Долу бил. А в село ворвались звери — не щадили ни малого, ни старого. Изголялись над бабами. Много сот крестьян постреляли да шашками порубили. И то же самое в городе. Языки, глаза у людей вырывали, на спинах ремни вырезали. Вот что было во Вспольске.