Взволнованный голос Нюрки убедил кузнеца, который выскочил на улицу одетым. Видно, только что заявился откуда-то или собирался уходить. Ни слова не говоря, Гаврила увлек Нюрку за собой, в дремотную теплынь избушки. Огня зажигать не стал.
— Скрывайтесь, дядя Гаврила! И Завгородним то же самое скажите! А то завтра расстреляют вас! Скрывайтесь! — горячо заговорила Нюрка.
Гаврила крепко сжал ее руку:
— Откуда ты знаешь?
— Знаю! Все знаю. Своими ушами слышала, как у нас один человек… насчет списка говорил. И что вы все там… в списке.
— Да чья ты будешь?
— Михеева я, Нюрка.
— Так… Значит, у вас разговор был. Отец твой, сказывают, с отрядом приехал.
— С отрядом…
— И список составили?
— Ага. И всем, кто в списке, расстрел будет!
— А много народу в списке-то?
— О вас троих слышала… Может, и еще кто есть. Вы всем скажите.
— Знаешь, что дочка, — вдруг холодно проговорил кузнец. — Мне идти не к кому. Я ни в чем не виноват. И другие тоже. А ты отправляйся-ка обратно к тому, кто тебя послал. Или сюда с тятькой своим пожаловала да с солдатами?.. Так чего уж они тебя посылают? Пусть сами идут и арестовывают. Решили, значит, чтоб я по людям пошел. Слежку хотят устроить.
— Дядя! Милый мой дядя! Дяденька!.. — захлебываясь, говорила Нюрка. — И никто меня не посылал. Скрывайтесь!.. И Завгородним скажите! Дядя! — она затряслась вся. — Скорее!.. Верьте мне, дяденька!.. Верьте!
Нюрка качнулась вперед. Гаврила поддержал ее и теперь уже участливо спросил:
— Где список? — он поверил Нюрке. — У отца?
— Нет… нет… Тот человек не написал, но завтра напишет. Уходите!
— Так кто же еще попадет в список?
— Не знаю…
— А кто этот человек? Кто предать хочет?
Нюрка молчала. У нее словно отнялся язык. Кузнец снова заколебался:
— Никуда я не пойду из дому. Погибать, так всем вместе! Если ты говоришь правду, почему не откроешь, кто предатель?
Нюрка зарыдала тяжело, с клекотом в пересохшем горле. Она понимала, что, назвав имя Максима, отдаст его в руки смерти. Ведь Гаврила — родня Горбаню, и кустари не простят Сороке предательства. Убьют Максима, наверняка убьют сегодня же ночью! И никогда больше Нюрка не встретится с ним. Никогда!..
— Кто?
… А не сказать — кузнец ни за что не поверит Нюрке, и Роман погибнет. Роман, милый Роман!.. Нет, Нюрка уйдет отсюда. Пусть Гаврила делает, как знает. А она… она вызовет Романа, и все расскажет ему, Ничего не побоится!
— Кто? — настойчиво спросил кузнец. — Кто предатель?
«Максим… Максим… Зачем ты, зачем?.. Это ты предатель, Максим. Ты!.. Ты…» — пронеслось в голове Нюрки, и она вдруг стала спокойной, такой спокойной, какой не бывала никогда.
— Максим Сорока! — твердо проговорила она и почувствовала, что сбросила с плеч непосильное бремя. Роман останется жив, и Нюрке больше ничего, совсем ничего не надо…
Нюрка вернулась домой далеко за полночь. И почти в то же время осторожно пробрались в село через заросли крапивы двое верховых. Это были Ефим Мефодьев и Костя Воронов. Галопом проскакали они по улицам и спешились у крестового, недавно отстроенного дома Александра Сороки. Приоткрыв ставень, Костя громко постучал.
— Кого надо? — спросил сонный голос.
— Прапорщика Максима Сороку. Его вызывает в штаб командир отряда, — отрапортовал Костя необычным для него баском.
— Я Сорока. А штаб-то где?
— В доме у лавочника Поминова. Только сейчас же. Приказано явиться немедленно.
В избе вспыхнула спичка. Максим, очевидно, хотел зажечь лампу, и в это время Мефодьев в упор выстрелил в выхваченное из темноты лицо георгиевского кавалера. Максим тяжело грохнулся на пол.
Ефим и Костя не слышали страшного крика Максимовой матери, прижавшей к груди пробитую насквозь голову сына. Они уже скакали обратно.
— Заодно и Мишку Жбанова шлепнем, — предложил Мефодьев. — Он на Подборной живет. А там в лес подадимся.
Возвращаясь в село после отсидки в согре, Ванька и Роман слышали, как у избы Мишки Жбанова раздалось несколько револьверных выстрелов. Потом донесся топот копыт, и все стихло. Только бор задумчиво шумел за спиною.
Поручик Мансуров проснулся поздно и потом еще долго лежал, закинув руки за голову и блуждая взглядом по розовому абажуру лампы, висевшей под самым потолком. Вставать не хотелось. У двери поручика ждали сапоги, которые нужно было надевать. Затем он перестанет принадлежать себе.
Абажур подчеркивал приятное ощущение уюта и покоя. Даже в этой безвкусно обставленной комнате с двумя большими трюмо по углам, как в театральной уборной, Мансуров чувствовал себя хорошо. За военные годы он отвык от всего, что так необходимо человеку. Пропах дегтем и конским потом. А по утрам вместо черного кофе пьет водку или вонючий самогон. Кстати, сегодняшнее утро — одно из редких счастливых исключений. У лавочника есть наливка.
Мансурова тронуло поминовское гостеприимство. Степан Перфильевич старался во всем угодить поручику. Однако Мансуров не понимал, как можно, имея такую дюжую жену, вырастить только единственного сына-недоноска? И если уж так случилось, то почему не дочь? Она бы помогла поручику весело провести время в Покровском.
Встал и оделся Мансуров, только услышав в прихожей голос Марышкина. Эта крыса хочет показать, что он тоже что-то делает для спасения России. Ловит конокрадов и урезонивает сварливых баб. Ах, какая многотрудная должность!
— Э-э-э… Доброе утро, господин поручик! — поклонился Марышкин навстречу Мансурову и вытер лысину большим синим платком.
Пока Мансуров умывался и укладывал смоляную кипень волос, начальник милиции доложил о событиях минувшей ночи.
— Полагаю, что и Жбанов, и Сорока убиты проникшими в село кустарями…
— Ерунда! — возразил поручик. — Повсюду мы выставили посты.
— Э-э-э… Полагаю, что ваши казаки могли просмотреть. Ночь была… э-э-э… несколько мрачновата.
— Ерунда! Вы не знаете, с кем имеете дело. Партизанский отряд Анненкова в такие ночи ходил в немецкие тылы.
— В таком случае затрудняюсь предположить что-либо…
Мансуров с презрительной улыбкой посмотрел на Марышкина и шумно вздохнул. И зачем только ставят таких у власти! Ведь они же загубят любое дело. Да еще и удивительно дурацкая физиономия.
Мансуров подошел к окну и с любопытством оглядел безлюдную площадь. Не обернувшись, одним движением пальца подозвал Марышкина.
— Вы видите эту каланчу? — заговорил он медленно. — Надо начинать с нее.
— Э-э-э… Я вас не совсем понял.
— Скажу яснее. По-моему, Покровское — это понятие абстрактное. Оно не выражает буквально ничего. Ну, сами посудите, что значат сотни, пусть тысячи убогих изб? Россия обойдется без Покровского. Но зато какой потрясающий пример для остальных! Какое нравственное воздействие! Особенно, если об этом написать книгу. И обязательно с иллюстрациями. Или, на худой конец, дать в приложениях к «Ниве».
— Э-э-э…
— Опять не поняли? — Мансуров повернулся к начальнику милиции и осторожно снял с его френча пушинку. — Что вы скажете, если сжечь сначала каланчу, а затем все остальное? Впрочем, можно и наоборот… Оставить только храм божий. И читать в нем проповеди о любви к ближнему.
— Полагаю, что вы шутите. Или в несколько ином смысле?
— Нет. В самом прямом. Слово «сжечь» имеет вполне определенный смысл.
— Э-э-э…
— Но мы ограничимся небольшим внушением. Оповестите, что после обеда я буду счастлив объясниться со здешними мужиками. На площадь — всех! В том числе родственников бунтовщиков. За непослушание — расстрел!..
Марышкину, по-видимому, понравился такой оборот дела. Он ушел удовлетворенный, заверив Мансурова, что распоряжение будет выполнено.
Бочком просунулась в дверь попадья. Агафья Марковна поклонилась ей. Поручик молодцевато звякнул шпорами. Матушка понравилась ему с первого взгляда.
— С письмом пришла от батюшки. Горе у него великое, — сказала она, кокетливо подергивая плечами. — К вам он, господин поручик, с жалобой.
Мансуров любезно взял из рук матушки конверт, распечатал его. И стал читать исписанную витиеватым почерком осьмушку бумаги.
«…Роптания разрывают греховную мою душу. Множеством ласковых слов увлекли меня фарисеи, и остригли голову мою кругом, и попортили края бороды моей, — писал отец Василий. — На ты уповаю, христолюбивый воин. Елико будет воля твоя, возьми на службу духовную. Возненавидел я жизнь, потому как противны мне дела, которые делаются кустарями в Покровском.
Многое имел я писать, но не хочу писать к тебе чернилами, а надеюсь скоро увидеть тебя и поговорить устами к устам».
Послание батюшки развеселило поручика. Он от души расхохотался и подсел к попадье запросто, как к старой знакомой.
— Я не твердо усвоил себе, чего хочет ваш папаша.
— Муж он мне, — улыбчиво потупила глаза матушка, прикладывая к щекам платочек.
— Муж? И сколько ж ему лет?
— Сорок пять.
— Возраст не призывной, — заключил Мансуров. — А вам, простите за нескромность?
— Тридцать шесть.
— Вы выглядите молодо. Такая красивая!.. Статная!
— Да что вы! — Матушка выгнула лебедя рукой с золотым кольцом. — Батюшка просит, чтоб его вы к себе взяли за священника. Нет ему здесь житья от кустарей.
— И вы с ним?
— Не знаю…
— Да… Ну, хорошо. Я подумаю. А вечерком подходите. Вечерком. И я вам скажу свое решение.
Поручик поцеловал руку матушки, чем ввел попадью в краску. Агафья Марковна сделала вид, что ничего не заметила.
После обеда Мансуров в сопровождении Марышкина вышел на площадь, заполненную народом. Возле крыльца сборни их поджидал Касьян Гущин.
— Староста, — сумрачно кивнул на него Марышкин.
Касьян понимал, что настало время держать ответ.
Он стоял, повесив голову, лицо его было печальным, как на похоронах.
«Эта образина еще почище, чем у начальника милиции, — подумал поручик. — Глядя на такие рожи, поневоле взбунтуешься. Да они, пожалуй, и созданы для того, чтобы их били».