— Здравствуйте! — стараясь не смотреть на Романа, сказала она. — Мне воды бы набрать. Колодец у нас перехватило. Закрыть на ночь забыли.
— Давай-кась, Романка, проделай прорубь, любо-дорого! Вон там, паря, где поглубже будет.
Романа взволновала неожиданная встреча с Нюркой. Он думал, что навсегда позабыл ее сердцем, а увидел — и все в нем перевернулось. И понял он сейчас, что втайне завидовал Максиму. Может, оттого и бесился?
Знал Роман, что и он дорог Нюрке. Кузнец рассказал по секрету, как она прибегала ночью, о Завгородних Гаврилу упрашивала. Максима на смерть послала. Ни перед чем не постояла, только чтоб сообщить об опасности ему, Роману…
Нюрка набрала воды и вдруг пристально посмотрела на Романа. И была в ее взоре одна боль. Не жаловалась, не упрекала, не просила.
— Спасибо, — сказала она равнодушно.
И пошла прочь. И, вздрогнув, понял Роман: он потерял, совсем потерял Нюрку.
Улов оказался богатым. В один заброс поймали полведра карасей. Гузырь удовлетворенно мял куделю бороды: не осрамился перед Романом, выказал свою сноровку.
Перешли на новое место. Роман опять заработал пешней.
— Кукуйские шпарят! — хихикнул дед. — Проспали, якорь его. Эх, вы, забубенные головы!
Роман взглянул, куда показал Гузырь. Со стороны Кукуя шли двое в тулупах. За спиной одного из них маячило норило. Так и есть: на рыбалку. Неподалеку от камышей, вклинившихся в озеро, они задержались, потом, описав полукруг, снова стали приближаться.
— Касатик, что ли? — воскликнул Роман. — Он самый! А второй? Кто же это? Погоди… Да это же Никифор Зацепа! Ну, да!
— Да-вай сю-ды!! Э-ей!! — размахивая руками над головой, позвал дед.
Те подошли. Касатик хотел облапить Гузыря, да старик дал стрекача:
— Потопишь, значится, Проня! И чего ж это вы, любо-дорого, среди бела дня прохлаждаетесь? Гибельность приключится, да и только! Долго ли милиции наскочить? Она завсегда поблизости обретается.
— А у нас есть заговор против Марышкина. Поколдуем малость, и порядок! — улыбнулся Никифор, высунув из-под полы вороненый ствол винтовки.
— Зима. Холодно на заимках. Решили хоть день пожить в избах, по-людски, — сообщил Касатик. — Всем экипажем в село прикатили. И вот рыбки захотелось.
— Берите нашу, — сказал Роман. — Мы еще поймаем. Верно, дедка?
— Забирайте, паря, и смазывайте пятки, забубенные головы!
— Нет уж, сами половим, — возразил Касатик. — Нам надо самую малость. На пару сковородок. Вы, Софрон Михайлович, полный вперед, а мы у вас в кильватере…
Свою сеть кустари потащили сквозь лунки, где Гузырь и Роман сделали первую тоню.
— Ты чего ж это, Проня, вроде как лодыря гоняешь? — хитровато заметил дед. — Эдаким манером голые сковородки лизать придется.
— Пальцы торчат — работать мешают, — широко заулыбался Касатик.
Рыбалка прошла благополучно. Никто кустарей не потревожил, и поймали они хорошо, да еще Гузырь добавил из своего улова. Выплеснул в котелок Зацепы десятка полтора отборных карасей.
Когда прощались, Касатик сказал Роману:
— Давай, браток, к нам в компанию! Интересные дела затеваем! Не пожалеешь!
— Верно, Роман, — поддержал Никифор. — Эх, и дела!
— А что! Мне не долго! — задорно ответил Завгородний.
— Один путь тебе — к нам, — заключил Касатик и подмигнул.
Домой Гузырь с Романом пошли через площадь. Это было верной приметой, что дед не потратил попусту время на озере. Иначе прошмыгнул бы на свою Пахаревскую глухими переулками.
У сборни он понимающе заметил:
— Ежели тебя порют, пользительнее держать руки по швам, как гренадеры. Может, от энтого и не слаще, однако не так спирает дух, паря. Повольней будет. Много вольнее, якорь его!
И зашагал дальше с просветленным лицом. Ему вспомнилась незнакомая баба, которую он спас от страшных мук, если не от самой смерти.
За последние недели Захар Бобров сильно сдал. Почернел лицом. Глубоко запали выцветшие глаза. Усохли и подобрались к скулам мешки щек.
— Землей подернулся Федосеич-то твой. Видно, хворь от Фролкиного пинкаря приключилась, — говорили Дарье соседки. — Долго не продюжит.
— На все — воля божья, — вздыхала она, пригорюнившись.
Однако не болезнь — злоба точила Захара Федосеевича. Лютая злоба на себя, на людей, на жизнь, которая пошла навыворот. Если у шестеренки вылетит один зуб, всю покромсает ее и встанет машина. Так и у жизни. Дали кустарям волю, и до смуты дошло.
Захар не мог простить себе, что не послушал доброго совета Степана Перфильевича. На милость Петрухину понадеялся. И тысяча уплыла, и позор принял Бобров на свою голову. Стог сена, свезенный переселенцу, не разорит мельника. Да сраму-то сколько! И черт же сунул с дураком Демкой связываться! Уж если захотелось проучить Гавриных, так сам бы и спалил стог, без помощника.
Нет, антихристов не ублажишь. Драться с ними надо, зубы показывать, как лавочник Поминов. Он не лебезил перед кустарями, не рассовывал подачек и живет себе. Его ж и боятся бродяги!
«Ничего не прощу ни кустарям, ни кому другому, — решил, наконец, Захар. — Всех их доконаю!»
Поехал в Галчиху один, с голыми руками. Не побоялся. И прямо в волостную милицию, к Марышкину.
— На вас токмо и надежа. На вас, — раскланялся с порога кабинета. — Не спасете и пропадать нам! Терпеть нету-ти моченьки, ваше благородие. Вся кровь попорчена.
— Э-э-э… Собственно, по какому делу? — оторвался от бумаг начальник.
— На кустарей жалобиться пришел, ваше благородие. Я Захар Бобров, из Покровского. Значит, мельницу там содержу, которая паровая…
— Бобров? Любопытно. Это не тебя ли избил подследственный Гаврин?
— Меня. Как есть, меня. До сей поры в боку того… покалывает.
— Э-э-э… И что кустари? — Марышкин усадил мельника в роскошное кожаное кресло, в каком никогда не приходилось сидеть Боброву.
Захар открыл ему свои беды. Правда, кое-что не сказал. Ну, к примеру, того, что он подпалил гавринский стог, что заигрывал с Петрухой. За эти дела Марышкин не похвалит, особо за сношение с кустарями. Попросил поскорее выловить красных, а Фрола и Акима услать на каторгу.
— Э-э-э… Мы посмотрим. Полагаю, что бунтовщики будут пойманы, — Марышкин прошелся по кабинету, что-то обдумывая.
— Благодарствие вам большое, а мне уж надо-ть домой, — засобирался Захар.
— Ты где живешь в Покровском? — щелкнув портсигаром, спросил Марышкин.
— На Харьковской, угловой дом…
— Тэк… Видишь ли… э-э-э… у меня тоже будет к тебе маленькая просьба. В наших делах без поддержки населения не обойтись. Сам понимаешь. И что, если, положим, к тебе обратится один человек с запиской на мое имя? Ты смог бы немедленно, повторяю — немедленно, доставить эту записку в Галчиху? Мы всегда высоко ценим услуги, которые нам оказываются. И я обещаю в этом случае всяческое содействие твоим делам. Ну, как?
— Можно, ваше благородие. Можно. Эт не штука. Доставлю записку.
— А если придется ехать в Галчиху ночью?
— Ежели надо…
— Эта записка не должна попасть ни в чьи руки, кроме моих. Э-э-э… Понятно? И ты никогда и никому не назовешь человека, который вручит тебе ее. Даже под страхом смерти!
— Понимаю, ваше благородие, — к горлу Захара подступила тошнота. На носу выступила испарина.
— Э-э-э… Вот и все. И желаю успеха!
Поддержка начальника милиции окрылила Захара. Он снова почувствовал под ногами твердую почву. Едва добравшись до Покровского, принялся собирать долги.
Свирида Солодова дома не застал.
— Подрядился дров навозить матушке. Одна она теперь. Отец Василий-то с отрядом умелся, — сказала Пелагея.
Она встретила Боброва, как дорогого гостя. Усадила в передний угол, предложила выпить чаю.
— Недосуг чаевничать, — отказался Захар, недовольно пошмыгивая носом. — Ну, и жизнь ноне пошла! От себя отрываешь, даешь другим, а тебя же потом и костят. Слова в защиту не вымолвят.
— Кто ж это тебя обидел, благодетель ты наш?
— Да хоша бы и вы! — сплюнул Бобров. — Петруха-то за батраков мне шею перегрыз. Ты, дескать, обижаешь их, по семь шкур дерешь. А кого я обидел? Кого? Вас обидел?
— Что ты, что ты, Захар Федосеевич! Разве можно нам обижаться?
— И о вашей Любке разговор был. А уж я ли вам не угодил? — укорчиво сказал мельник. — Ить сотельную бумажку так себе выбросил.
— Да нешто мы не помним благодетельства?
— А коли помните, отчего не объяснили на сходе? Отчего не растолковали, кто такой Бобров? То-то и есть! Когда Бобров платит, деньгу на ветер кидает, он и хорош. А приспичило Боброву, пусть его, иродово семя, поедом едят. Так?
— Господи! Господи! — взмолилась Пелагея. — Нешто мы…
— Нешто да нешто!.. Знаем мы вас! Скажи своему, пущай сполна возвернет все, что дал тогда, — перебил ее Захар. — Деньги мне того… позарез требоваются.
— Нечем платить тебе, батюшка! — сложив руки на груди, пригорюнилась Пелагея.
— А не заплатите — силой заберут. Силой! И прощевайте на энтом!
Целый день не отступал от Касьяна Гущина. Требовал, чтобы взятую кустарями тысячу разложили на все село. Бобров не виноват, что мир допустил до грабежей. Мир пусть и отвечает.
— Сход не решал такого, — как от надоедливой мухи, отмахивался староста. — Не принимал постановления…
— Знамо, не принимал. А тыщу, милок, подай! — наступал тот.
— И потому платить не будет.
— Судиться с обчеством стану!
— Свидетеля надо. Кто у тебя свидетель? Кто?
— Сам Петруха подтвердит. Не откажется!
— Ищи ветра в поле! Кому отдавал тысячу, с того и требуй!
Бобров припугнул Гущина Марышкиным. Но и это не подействовало. Староста не дорожил ни ключами, ни почетом. Тогда Захар побежал за советом к лавочнику.
Поминов обошелся с ним круто. Вышел из-за конторки, где считал выручку, и мутным, бугаиным взглядом уперся в мельника. Будто бичом вытянул по сердцу:
— Дожил, говоришь, до того, что бьют принародно? А на кого обиду таишь? На себя гневаться надо! И я тебе не утешитель! У тебя Гнедко бок напорол в Галчиху ехать, у меня Рыжка прихрамывает советы давать!