ся они на чужое!
Вот вернется Домна, и все узнают, что ничего страшного не случилось. И не о чем будет судачить Морьке. Разве что снова кого-нибудь ославят. Люди не могут без этого…
Затемно явились кузнец Гаврила и дед Гузырь. Зашли попроведать Макара Артемьевича. Гаврила в одной рубахе, широченной, холщовой. Так он всегда ходил весной. Едва стаивал снег, как Гаврила снимал с себя полушубок, чтобы снова надеть его лишь с первыми зимними морозами. То ли уж горячий такой, в кузнице прокалился, то ли одежду жалел — кто его знает.
Пока Гаврила вытирал сапоги у порога, дед Гузырь вертелся вокруг него. Улыбка невольно пробежала по лицу Макара Артемьевича: до того хилым показался ему дед. Дунь посильнее — и помрет Гузырь. А ведь тоже ершится, впалую грудь норовит колесом выгнуть.
Гаврила подсел к столу, заломил изуродованные пальцы. Они сухо хрустнули и побелели. Пригладил жесткие вихры:
— Все это — выдумка Поминова. Петруха до грабежа не допустит!
— Так, так. Петруха самостоятельней протчих будет, — поддержал кузнеца дед. — Ето не Ванька Флягин, который, значится, за золото казачков порешил. Да и Романка, забубенная голова, не разбойник. Я так понимаю.
— Взять, конечно, можно. В Рассеи у богатых излишек, — рассуждал Гаврила, — берут и отдают народу. Однако там конфискует имущество Советская власть, которую сами люди выбрали, а у нас такой власти нет. А ежели нет, то не имеешь права чужое трогать. Винтовки — другое дело. Их можно и взять…
Сидели допоздна, пока был керосин в лампе. Когда они ушли, Любка уже спала.
Домна вернулась лишь к исходу вторых суток. Она измучилась сама, измотала лошадь, но не удалось ей напасть на след мефодьевского отряда.
Оставалось одно: ждать. Может, кто привезет новые вести, или посыльного пришлют кустари в Покровское.
Совсем недавно весельчаком, балагуром был Костя Воронов. Ничто не вгоняло его в печаль. Ни трудности житейские, ни невзгоды солдатские. Бывало, застелет хмарью Костины глаза, а он возьмет и закурит цигарку да побасенку пустит озорную, разухабистую — и горю конец.
Удивлялись люди, до чего же легко жилось Косте. Другой на его месте ходил бы мокрой курицей, вдоволь бы наахался и наохался, а Костя голову вскинет, распустит чуб по ветру, будто судьбу свою на бой вызывает. Посмотрим, мол, кто кого пересилит!
Совсем недавно было так, да теперь переиначилось. В тот зимний день, когда на Кукуе горели избы, пеплом подернулось сердце Кости Воронова. Взглянул он на обгоревший труп отца и в падучей забился на снегу. И поняли люди: доконала-таки Костю судьба.
Прошли недели, месяцы. Казалось, прежним стал Костя: в песне соловьем зальется, в шутке дьяволом обернется. Но вдруг вспомнит что-то свое и сменится с лица. В такую минуту лучше не трогать Костю.
И еще вошла в Костину голову мысль, которая не давала ему покоя. Захотелось Косте, чтоб о его несчастье кто-нибудь написал песню горькую-прегорькую, чтоб люди пели эту песню и плакали. А песню начинать с того, что остался Костя сиротой на земле, в муках помер его отец, сгорел родительский дом: уж лучше бы самому Косте погибнуть! И про беляков сложить — дорого они заплатят Косте за его горе.
— Эх, был бы живой Митрофашка, он бы сочинил про меня, — в тяжелом раздумье говорил Костя. — Да о нем самом надо песню придумать. Стоит человек песни.
Как-то был Воронов с Романом в дозоре. Едва отъехали от лагеря, завел Костя разговор о своей кручине. Повернулся в седле и, мрачнея, сказал:
— Ты грамотный, Рома, в школе учился. Сочини. Спою и легче мне будет. Ей-богу, легче. Не могу я жить без этого самого…
— Рад бы, да не сумею. Песне склад нужен. Мудреное дело, — отказывался Роман.
— А ты попробуй.
— Не выйдет у меня.
— Тогда вместе давай. Ты помоги только, я уж кое-что мараковал. Вот так поначалу: «Зачем я на свет народился, для чего меня мать родила? Для того, чтоб свободу узнал я»… А как дальше?
Роман задумался. Попросил повторить начало. Ему очень хотелось помочь Косте. Может, и вправду поутихнет боль в Костином сердце. Задумался и предложил:
— Если сказать: «для того, чтобы свободу узнал я в свои молодые года?»
— Складно, — несколько помолчав, одобрил Костя. — Однако тут бы про революцию упомянуть, про товарища Ленина.
Всю ночь вышагивали кони по осклизлому бугру, всю ночь дозорные сочиняли песню. И ничего не получилось. И отступился Костя от Романа, когда тот посоветовал обратиться к Аристофану Матвеевичу.
— Я сам слышал, как он свой стишок читал мясоедовскому квартиранту. Хороший стишок!
— Поеду к учителю, — решил Костя.
На рассвете, когда их сменили, Роман отправился спать, а Воронов разыскал командира. Доложил о том, что дозор ничего не заметил. Мефодьев отпустил его на отдых, но Костя все ходил за командиром, от балагана к балагану, как тень.
— Ты чего? — спросил, наконец, Мефодьев.
— Есть у меня просьба, Ефим. Сам знаешь, редко я прошу о чем-нибудь, а вот сейчас невтерпеж. И говорю наперед: не пустишь — уйду самовольно, совсем уйду!
Мефодьев пристально посмотрел в диковатые Костины глаза:
— Куда собрался?
— В Покровское. Да не бойся, не выследят. Можешь считать, что послал меня в разведку.
— Когда думаешь ехать? — деловито осведомился Мефодьев. Он сознавал: нет смысла перечить Косте. Если так заговорил, то что ему приказ командира!
— Сейчас.
— Ты бы хоть поспал до завтрака.
— Не хочу.
— Ну, вот что. Возьми, Костя, и мой наган, — не отрывая взгляда от Воронова, командир отряда расстегнул кобуру и подал оружие. — Ты к кому там?
— К учителю Аристофану Матвеевичу. За песней еду, — мрачно ответил Костя.
Пряча кинувшуюся в лицо жалость, Мефодьев отвернулся и зашагал к дальним кострам.
В село Костя попал перед вечером. Сторожко поглядывая по сторонам, на рыси проехал Борисовку и свернул на Харьковскую. В этот час бабы доили коров, и его проводила не одна пара любопытных глаз. Кое-кто выскочил за ворота или взобрался на забор. Проехал разведчик Костя, значит, жди теперь весь отряд. Оно и понятно: подошло тепло — и ожили кустари, попробуй выследи их весной.
Увидел Костя в переулке Домну, пришпорил своего Рыжку. Обогнал и остановился, подвернув к плетню.
— Здравствуй, тетка! Милиции в селе нет?
— Мое почтение. Вроде как нету никого. А ты чей будешь? — приглядываясь, спросила она.
— Воронов с Кукуя.
— Батька твоего знала, царствие ему небесное.
— Сгубили его, тетка… А тебе поклон от сыновей.
— Вот ты откуда! — вдруг ощетинилась Домна. — Разбойничаете, черта вашей матери!
— Никак нет. Свое берем, трудовое.
— Скажи сынам, что я за все спрошу. Пусть помнят!
— Напрасно ты, тетка. Мы — революционный отряд и защищаем народ.
— А ярмарка? Кого вы в Воскресенке защищали? Га?..
— Ты, тетка, политики не знаешь. Погоди, придем в село — все расскажем. А Рому с Яшей не обижай. Не было их на ярмарке.
— Брешешь! — с надеждой воскликнула Домна.
— Не было, тетка. Как на духу тебе признаюсь.
У Домны радостно засветился взгляд:
— Ну, езжай, кланяйся им, да пусть не балуют. — И она повернула к дому.
Подъезжая к школе, Костя, невольно взглянул на высокий журавль колодца. Здесь атаманцы прикончили Анисима Горбаня. Страшная смерть была у старика, не легче батькиной. Оба погибли в один день. И еще Митрофашка и Никифор… Да разве можно простить это!
Костя привязал коня к перилам крыльца, осмотрелся. Вокруг стояла сумрачная тишина. В избах загорались огоньки. При виде их больно заныло сердце.
Учитель жил в маленькой комнатке при школе. Костя двинул плечом низкую перекошенную дверь и столкнулся с Аристофаном Матвеевичем.
— Милости просим! — пригласил оторопевший хозяин. — Садитесь на кровать, табуретку отдал чинить.
— Ты, учитель, поначалу загаси лампу. А потом поведем разговор.
Когда свет погас, Костя подтащил к углу скрипучую деревянную кровать и сел. Отсюда ему видны были переулок, часть площади и почти весь школьный двор.
— Чем могу служить? — тревожно спросил Аристофан Матвеевич, стоя у стола.
— Слышал, будто ты стишки сочиняешь, песни.
— Стихи? — учитель натянуто улыбнулся. — То есть самого безобидного свойства. Больше лирическое, про природу, а также любовь.
— А про человека, про участь его несчастную можешь?
— Как вам сказать…
— Да ты не увиливай! — допытывался Костя.
— У меня есть. Называется «Царевна души моей». Это стих об отвергнутой любви.
— Не то! Царевне твоей давно крышка! — сердито бросил Костя. — Ты мне про революцию сочини, про меня и товарища Ленина. Можешь?
— Такого писать не приходилось.
— Составь песню, учитель! Я тебе, если хочешь, сапоги отдам.
За окном раздался легкий свист. Костя вздрогнул, почувствовав неладное. Выхватил наганы, прижался к стене. Свист повторился, и следом донесся со двора удаляющийся стук копыт. Видно, увели Рыжку.
— Дверь на крючок! — приказал Костя учителю.
Аристофан Матвеевич упал на колени и, втянув голову в плечи, с протяжным стоном пополз к двери. В это время снаружи хлопнул выстрел. Звякнуло стекло, и со стены посыпалась штукатурка. Учитель вскрикнул, обхватил голову руками.
— Лезь в подполье! — сурово пришикнул на него Костя.
— Под-по-лья нет!
— Ложись на пол, каналья!
Совсем рядом кто-то разливисто крикнул:
— Выходи, Воронов!
Костя узнал по голосу рябого объездчика Федора. Затем послышались другие голоса, нетерпеливые, злые. И, молнией осветив комнатку, грохнул залп.
— Выходи!
«Попался», — спокойно, почти с безразличием подумал Костя.
Домна не обманула его. В Покровском, действительно, не было милиции. Но уже второй месяц стерегла село самоохрана, созданная Качановым из объездчиков и крепких отчаянных мужиков. Действовала самоохрана тайно, о ней мало кто знал.
Еще на Борисовке Костю заметил лесничий Кошелев. Он выпивал у одного из приятелей, время от времени поглядывая на дорогу. Едва Костя проехал, Кошелев вскочил на коня и берегом озера кинулся собирать отряд…