— Зачем пришла, бабка?
— Я? Ето… Ноги болят у меня и поясница. Ох! Зачем пришла, милай мой, так и не упомню. Может, за решетом? Я завсегда хожу за решетом к соседям. У Феклушки густое решето, а то еще у Миколая Семеныча.
— Некогда мне с тобой, уходи, бабка.
— И уйду. А и на самом деле, кто ж меня послал к тебе? — сказала она, тяжело поднимаясь. — Вспомнила, милай мой. Сноха карасину велела принести. Дай карасину!
— Откуда у нас керосин? Ты вон к лавочнику иди, к Степану Перфильичу.
— В лавке карасину нету. Так и есть, за ём послала сноха. Вот и бутылка.
— И у меня нет.
— Ты, милай мой, не бреши. Юхимка с Петрухой много карасину привезли с Воскресенки. У купцов бочек десять, а может, пятнадцать взяли, — выговаривала старуха. — Думаешь, сидим дома, так ничего не понимаем и не слышим. Будто мы чурки с глазами!..
— Да ты, бабка, рехнулась, что ли, — поддержал кузнеца Роман. — Я сам был с Ефимом и Петрухой и не ведаю про твои бочки.
— Значит, в лавке нет? — переспросил Гаврила.
— Как на духу, так и тебе. Дай, милай мой, карасину. Дома ни маковой росинки нету.
— У Поминова есть керосин. Не хочет торговать, чтоб озлобить народ против нашей власти, — Гаврила сердито засопел, сдвинув брови. — Пойдем, бабка, помогу тебе, так и быть.
— Пойдем уж, родимец!
Степан Перфильевич настороженно, как битый кот, глядел из-за прилавка. Его взгляд бегал по лицам Гаврилы и Романа.
— Я пошел в защиту тебя, а ты вон как благодаришь, — поджав губы, сухо сказал кузнец. — Почему не продаешь керосин?
— У меня в наличии самая малость…
— Торгуй, а то заберем все подчистую. Да не вздумай прятать. Налей бабке бутылку. И запомни вперед. Степан Перфильевич: с нами лучше во миру жить. Много ты напакостил, и можем ответ спросить! Не мечись, как вор на ярмарке!
Лавочник сразу обмяк и почтительно развел руками:
— Что есть, все буду продавать, и еще в Галчихе у Рогачева прикуплю.
— Ну так-то лучше.
Из лавки отправились к Захару Федосеевичу. Начали с богатеев: у них можно взять побольше. Гузырь увязался за кузнецом и Романом.
— Эх, Романка, забубенная голова! В начальниках ходишь! — радостно тараторил дед. — За камунию воюешь, за власть Советскую. Воюй, воюй, да деда помни, якорь тебя!
— Гузырь у нас тоже при деле, — сообщил Гаврила. — Он — главный наблюдатель. Команду набрал из подростков. С каланчи дороги просматривают.
— Люблю, Романка, жизню, которая поживее протчих, — признался Гузырь. — И, значится, польза от энтой каланчи усматривается по всем статьям.
Когда они вошли во двор мельника, Захар Федосеевич переругивался с Демкой. Тот показывал хозяину длинный язык, притоптывая на телеге.
— Я тебя, иродово семя, со двора прогоню! Прогоню!
— А прогоняй, прогоняй!
— Кормить перестану!
— А я сам наемся! Думаешь, не знаю, где у тебя сало? Знаю!
Заметив гостей, Захар Федосеевич стих, безнадежно махнул рукой на Демку.
— Пойди-ка сюда, Федосеич, — подбоченясь, позвал Гаврила.
— Да вы в дом проходите, — недовольно проговорил мельник.
— Некогда нам… Пришли мы к тебе по сурьезному делу. Выслушай Романа, а потом я скажу свое.
Роман переступил с ноги на ногу:
— Главный штаб Повстанческой армии предлагает населению…
— Я энтому штабу тыщу с лишком подарил, бердану отдал, и хватит с меня! И прощевайте! — мельник повернулся, чтоб уйти.
— Нет, Федосеич, — Гаврила загородил ему путь к крыльцу. — Ну, теперь мы власть, сам слушал, как нас выбирали, и мы заберем, что полагается. Уж лучше давай подобру. Вначале ответь, почему стоит мельница?
— А кто на ней работать будет? Ливкин к вам убрался, племяш Ванька тож по селу гуляет. По селу!
— Работников мы подошлем. Но весь гарнец за помол пойдет в распоряжение Главного штаба. И еще размелешь из своей пшенички двадцать пять пудов, тоже для армии. У тебя восемнадцать коней, пятерых забираем. Расчет при первой возможности, а сейчас расписку тебе оставим.
— Нет, Гаврила, не станется по-твоему. Не станется. Пущай ваша армия свою пшеничку ест. Нету мне прока на других спину гнуть.
— А на тебя гнули и теперь гнут. Не пустишь мельницу, заберем ее обществом! Так и знай! Давай, Демка, коней, пятерых выводи, которые покрепче!
Демка спрыгнул с телеги и кинулся к конюшне — только пятки замелькали.
— Стой! — взвизгнул мельник. — Лошадей не дам! Не дам. Откуда эт ты насчитал восемнадцать? У меня в в упряжи восемь, жеребец девятый. А чего ты сосунков считаешь? Какой мне от них прок? Одна забота, потому как когда они ишо конями станут. Да к тому ж две кобылки жеребые. И нечего мне давать, иродово семя! И прощевайте на энтом.
— Умерь свою прыть, дядька, — Роман положил руку на кобуру нагана и подумал: «Теперь отдаст, струсит и отдаст».
Мельник побушевал еще немного, потом усадил Гаврилу писать расписку и, кляня ревком и новые порядки, пошел на конюшню за лошадями.
— Ить энто же обчее переживание, — уговаривал его дед Гузырь, но эти слова еще больше распалили Захара Федосеевича.
— Неплохой почин! — с воодушевлением заметил Роман, когда они остались у ворот вдвоем с Гаврилой.
Рассвет застал Жюнуску у костра. Всю ночь горел костер на пустоши и стлался по земле белый кизячный дым. Одинокой звездочкой светился костер, как судьба Жюнуски среди множества людских судеб. Попробуй отыщи ее в бескрайней Сибири, когда костер виден, может быть, за версту, а может, и того ближе. Да и кому нужен Жюнуска со своими радостями и бедами, кто примет участие в маленькой жизни киргиза? Только с лошадями, да с травами, да с самим собой говорит о себе Жюнуска.
Рассвет отпугнул от киргиза дрему. Жюнуска встал на ноги, расправил плечи и запел. И ветер понес по степи его гортанный, похожий на плач голос. В нем — степная тоска, будто зовет Жюнуска кого-то и не может дозваться. Чем дальше поет, тем грустнее становится песня. И глаза у Жюнуски тускнеют.
Еще бы пел киргиз, да вспомнилось что-то. Схватил седло и ловко набросил его на спину мышастого мерина. И поскакал Жюнуска напрямик в село.
Дружинники далеко заметили Жюнуску. Когда он поравнялся с ближним ветряком, навстречу ему вышел Николай Ерин, который еще зимой, бросив свою Лушку, сошелся с вдовой солдаткой. В дружину Николай записался одним из первых и сейчас добросовестно нес службу по охране села.
— Никого не видел в степи? — спросил он Жюнуску.
— Небо видал, землю видал, а больше никого не видал, — скуластое лицо киргиза расплылось в добродушной улыбке.
— Табун бросил, смотри, как бы потравы не вышло.
— До хлеба далеко, джигит, а Жюнуска мал-мало поговорит с Ромкой и снова в степь.
Не слезая с коня, Жюнуска рукоятью плетки постучался в калитку. Во дворе с хриплым воем и рычанием заметался на цепи волкодав. На крыльцо выскочила босая Любка.
В то же время со скрипом распахнулось окно, и упершись руками в подоконник, выглянул Роман. Увидев Жюнуску, он тревожно спросил:
— Что случилось?
— Ромка лошадей по селу собирал, с мужиками ругался. А зачем Ромке ругаться? Ему Жюнуска весь табун отдает. Забирай коней и Жюнуску бери!
— Дикие они у тебя. Разве что на махан?
— Зачем махан? Зачем Ромка обижает Жюнуску? Жюнуска-джигит, объездит любого коня.
— Ну, спасибо тебе! Приедем с Гаврилой. Ревкому принимать табун.
— Зачем ревком? Ромке не надо бояться аксакалов. К Жюнуске приехал брат. Сказал, что аксакалы совсем от реки ушли. Казаков испугались. Теперь до аулов даже птицы не долетят. Шибко дальний сторона! Жюнуска туда не поедет. Он останется с Ромкой и Яшкой. В Покровском жить будет.
Роман теплым взглядом проводил счастливого киргиза и стал торопливо одеваться. Любка подошла и с ребячьей нежностью поцеловала мужа в вихры. Он взял ее за руку, прямо посмотрел в чистую голубизну глаз.
— Хорошая ты у меня.
В его голосе почудилась Любке жалость. И ей хотелось сказать мужу, что не нужно ее жалеть, она уже не маленькая и научилась терпеливо ждать Романа, а скоро кончится война, и тогда они ни за что не разлучатся. Но на кровати завозился, заохал со сна Макар Артемьевич, и Любка промолчала.
— Хоть бы ты мне сына родила, что ли, — вдруг с грустью проговорил Роман, вставая.
Любка вспыхнула и потупилась.
Пока Роман, сутуло припав к столу, завтракал, проснулся отец, лениво почесался, расправил бороду. Покосился на сына, раздувая ноздри.
— Ты куда собрался, сынок, так рано? — спросил, зевая в кулак.
— Дела, тятя.
— Дела не волк — в лес не убегут. Якова-то вчера видел?
— Нет.
— Тоже закружился. Пики кует. Все думаю, как быть нам с сенокосом. Бабы и есть бабы. Кому-то из вас отпроситься бы надо хоть на недельку. А то останется скотина на зиму без кормов. Мать беспокоится, вся изохалась.
— Попробую отпроситься.
Макар Артемьевич в подштанниках прошел к столу, подсел к сыну. Оглянулся на цветущую от радости Любку.
— Ты бы, дочка, принесла квасу холодного из погреба.
Любка схватила горшок и кинулась в дверь.
— Я ее нарочно услал, — шепотом, чтобы не услышала Домна, сказал отец Роману. — Есть разговор, что ты опять с Нюркой Михеевой схлестнулся. Смотри, Рома! Нехорошо это. У тебя баба вон какая красавица!
— Я, тятя, вот что тебе скажу, — насупившись, ответил Роман. — Вырос я, и сам соображаю, что делать.
— Видно, плохо соображаешь, коли слава пошла. Хочешь дуреть, так не нужно было жениться. Сам выбирал Любу. Ты напакостишь, а мне-то как смотреть Свириду в глаза? — все так же тихо говорил Макар Артемьевич.
Но Домна услышала их разговор, выскочила из горницы. Увидев мать, Роман встрепенулся и виновато опустил голову.
— Какой позор, черта твоей матери! Бродяга ты, бродяга!
Роман порывисто поднялся, ломая пальцы. Он сдерживал себя, чтобы не сказать матери такого, в чем потом придется раскаиваться.
— Ты, Домна, остынь! Мало ли что наболтают люди, — мягко произнес Макар Артемьевич.