Захар Федосеевич косолапо выкатился из горницы и уперся пристальным взглядом в племянника. Что-то, мол, не признаю. Вроде, как племяш, да тот поучтивее.
— Пои чаем да собирайся на мельницу. Будем пускать ее.
— Как пускать, иродово семя? Да пошто ты мне приказываешь? Али не ты у меня работаешь, а я у тебя?
— Ревкомом к тебе послан, дядька, и ты не шеперься. Не то отберут мельницу.
— А я скорей ноги протяну, чем отдам.
— Это твоя забота. Не хочешь выполнять Гаврилиного приказа, так и скажи, — равнодушно проговорил Ванька.
Он взял со стола мягкую душистую булку и разломил ее на колене.
— Из ревкома уже послали по дворам загадывать, чтоб везли хлеб молоть. Некогда мне рассусоливать, — Ванька сунул краюху за пазуху.
— Да ты постой! Постой! — засуетился Захар. — Мы ишо подумаем, как быть. А окромя тебя, никого не послали?
— Не знаю.
— Чего стоишь, Дарья! Угощай племяша! — крикнул мельник на жену, и снова к Ваньке: — Мы им такой гарнец покажем! Энто славно, что тебя прислали. Славно.
Дарья поставила перед Ванькой большую глиняную чашку тертой редьки и кринку топленого, с румяной пенкой, молока. Ванька проворно работал ложкой, покрякивая и причмокивая. Видно, оголодал. Дома-то и квас не всегда водится. Он попросил добавки.
Захар Федосеевич выпил стакан холодного молока без хлеба, перекрестился и вышел из-за стола. Его пожухлое, иссеченное морщинами лицо было мрачным, потухшие глаза слезились. Когда дядя искал ключи от мельницы, разбрасывая тряпье клешнями рук, он напомнил Ваньке паука, запутавшегося в своей же сети.
— Пошли, дядя, — позвал племянник, утираясь ладонью.
На площади их догнал Никита Бондарь. На скрипучей телеге он вез целую гору мешков с зерном. Кони вытягивались, загребая копытами песок. Никита снял картуз и, тяжело отдуваясь, раскланялся.
— И времена ж пошли нонче, — сказал он, промокая рукавом рубахи потный лоб. — Раньше в очередях стояли на мельнице, а теперь уговаривают молоть хлебушко.
— Армию кормить надо, крестьянскую, — сказал Ванька.
— Лодырей, — сердито уточнил мельник. — Им бы сеять да жать пшеничку, а они всё в войну забавляются, мало ишо шомполов схватили. Тебе ить тоже перепало, Никита, а за что? По недоразумению, я так понимаю. Пороть-то совсем других надо было. Других.
— У меня особь статья. По сыновней милости лег на скамью заместо Домны Завгородней. Ему благодарствие, сынку Антону Никитичу. Дал бы бог встретиться, убью я его, варначину! — сверкнул глазами Бондарь.
Ванька подумал: «Такой убьет».
В бору у мельницы было тихо. Лишь шумели сосны, да под навесом в гнезде попискивали ласточки. Мельница рядом с приземистыми амбарами казалась великаном, так высоко она взметнулась в небо. Немало поработав на своем веку, великан спал, расслабив мускулы ремней. В закромах пахло затхлой мучной пылью и солодом.
Пока Ванька возился с машиной, Захар Федосеевич пригнал из дома две подводы. Озираясь, бочком подошел к племяннику, толкнул его локтем.
— Бросай кочегарить, дельце одно обтяпать требоваится, — заговорил вполголоса, ухмыляясь.
— Какое дельце? — спросил Ванька, разгиная спину.
Захар Федосеевич хмыкнул. Ничего, мол, ты не понимаешь. Дядька у тебя — себе на уме. Он не оплошает: и тут найдет, и там не потеряет.
— Айда за мной, — бойко засеменил к амбарам.
Ванька молча следил за тем, как воровато открывал мельник один из складов, а потом, потирая руки, весело тряс бородкой. Сусеки до краев были засыпаны белой, как снег, крупчаткой. Есть еще добро у мельника, много добра!
Захар Федосеевич принес мешки, сунул Ваньке ржавую плицу:
— Нагребай. Свезем мучку к вам на храненью. У вас она в целости будет, пока заваруха кончится. Мешочка два — три по-родственному себе возьмете.
У Ваньки загорелся взгляд. Хороша мука! Такой отродясь у его отца Фомы не было. Попробовал Ванька муку руками и отряхнул ладони.
— Нет, — твердо сказал он. — Мука эта не твоя, дядька, и не наша. Это — гарнец, и по приказу ревкома он подлежит реквизиции. Заберут его.
— Ты боишься? Так мы скажем им, иродово семя, что Фома пшеничку молол и ему муку отдать следоваит. Не бойся, Ванька. Не бойся!
— Да я не пугливого десятка, а крупчатки не возьму и тебе не позволю взять, как я за это перед ревкомом в ответе.
Захар Федосеевич отшатнулся, захлопал голыми веками. Хотел что-то крикнуть, но злоба перехватила горло, и он прошипел:
— Иуда! Продаешь родного дядю. Не станется по-твоему. Все заберу, потому как мое оно, кровью нажитое. Мое! — Захар Федосеевич коршуном налетел на племянника, но Ванька ухватил его за холодные, костлявые руки и бросил от себя.
— Прокляну, иродово семя! — снова прошипел он, на четвереньках выползая из амбара.
— Ну, так-то лучше, дядя, — равнодушно сказал Ванька, заперев дверь на замок и положив ключи себе в карман. — Это чтоб искуса не было у тебя. Надо, дядя, по-честному жить.
— Уходи от меня, варнак! Другого найму! Другого!..
— Ты не серчай, дядя, а никуда я отсюда не уйду. Не на тебя я послан работать. Хватит, поработал на своего благодетеля!
— Отдай ключи, мошенник!
— Проси, чего хочешь, а этого не могу, — озабоченно проговорил Ванька. — Да не забудь размолоть своих тридцать пудов.
— Двадцать пять.
— Тридцать. Пять пудов на тебя накинули, как вас в семье всего двое. Небось проживете.
— Не дам, ничего не дам! Будь ты проклят, племянничек, вместе со всем своим родом!
Проклятие не напугало Ваньку. Он отмахнулся от дяди и ушел в машинное отделение.
Захар Федосеевич исчез. Появился он снова на мельнице дня через два. К Ваньке не заглянул, а все ходил между подводами и шептался с помольщиками.
Прослышал Гаврила, что он договаривается с мужиками получать за помол половину деньгами, половину — натурой. Рассудил Захар Федосеевич, что муку ему не вывезти, а денежки положит в карман.
Пришел Гаврила на мельницу и поймал Захара Федосеевича с поличным: тот с кукуйским мужиком расчет сводил.
— Всем верни деньги, у кого взял, — строго наказал Гаврила. — А не то реквизируем мельницу.
— А я тебе что говорил, дядя, — с укоризной произнес Ванька.
Поздно вечером, когда село притихло, Захар Федосеевич пошел к лавочнику. Может, надоумит, что делать, как быть. Не отдавать же варнакам все хозяйство. Степан Перфильевич не наш брат-мужик, с благородными знакомство водит.
Воровато озираясь, стукнул в окно. Почуяв поблизости чужого, завыли псы. И тотчас же в сенях скрипнула дверь. Захар Федосеевич метнулся к калитке.
— Кто там? — донесся со двора настороженный голос.
— Открой, Степан Перфильич. Это я, Бобров.
— Чего тебе?
— Потолковать надо.
— Проваливай, Захар Федосеевич. Не пущу тебя. Не такое время, чтобы по ночам разговаривать. Днем приходи, — тяжелые шаги лавочника удалились, снова хлопнула дверь.
«Боится, что выследят и обвинят в сговоре, — подумал вконец рассерженный Захар Федосеевич. — А того не боялся, как в самоохране Костю Воронова ловил. Захар все знает, его не проведешь. Обманщик ты, купец, как есть обманщик. Не ты ли говорил, что Ленину — крышка, а теперь трусишь».
И тут осенило мельника: а ведь коли трусит сам Поминов, то дело плохое. Не след с ревкомом ругаться.
Нужно притихнуть, смириться, а когда власть переменится, она вернет добро хозяевам. Непременно вернет, что бы ни говорил Степан Перфильич.
К лавочнику Захар Федосеевич больше не пошел. А на мельницу свез положенные тридцать пудов. Пусть бродягам поперек горла встанет хлебушко из бобровской муки!
На мобилизованных ревкомом подводах Роман отправил в Сосновку муку, фураж, кое-что из одежды и оружия. Когда собирал хлеб по селу, не объхал и своего дома. Показав матери на обоз, твердо сказал:
— Нужно и нам свезти свое. Два куля овса, два муки, полмешка гречки. И масла положи, мама.
Домна строго посмотрела на сына, перевела взгляд на толпившихся у ворот мужиков и, чтоб слышали все, проговорила:
— Насыпай! И сала возьми в кладовке, сынку, фунтов десять, на приправу.
Чувство благодарности и гордости за мать наполнило Романово сердце. Он бросился к ней, но Домна насупила брови и отвернулась. Не могла она позволить, чтоб люди видели ее слабость.
— Тетка Домна понятливее протчих. Она не жмется, не скупится, якорь тебя! — прыгал на улице Гузырь, который ехал с обозом. Его неудержимо тянуло в Сосновку. Хотелось взглянуть, велика ли армия, прикинуть, что там за народ, а заодно попроведать Касатика и покровских ребят.
Дед отпросился у Гаврилы, вырядился в новую ситцевую рубаху, подчернил дегтем сапоги, словно на свадьбу готовился.
Проводив обоз, Роман заехал на Кукуй к Якову. У брата было не меньше хлопот. В одном из домов по соседству с кузницей он оборудовал оружейную мастерскую. Плотники и столяры делали верстаки для оружейников, перекладывалась печь. Ее приспосабливали под кузнечный горн.
Яков, весь в саже и стружках, вышел на крыльцо и, довольно почесав затылок, сказал брату:
— Сковали больше сотни пик. Еще бы могли, да нет железа. Надо где-то искать. Починили две трехлинейки и пять бердан. А теперь думаем сами заряжать патроны. Вы будете присылать гильзы, а пистоны и пули сделаем на месте. Послал хлопцев собирать подходящую жесть для пистонов.
Говорил Яков с увлечением. В глазах светилось упрямство. Такой добьется своего, не остановится ни перед чем.
Роман улыбнулся, слезая с Гнедка:
— А ну, показывай свое хозяйство.
Яков повел брата в кузницу, где с заливистым звоном стучали молотки. Отпыхиваясь искрами, ухали меха. Булькало и шипело в воде раскаленное железо. Трое парней работали под началом дюжего, краснощекого старика, сердито басившего на них:
— От себя подавай, да веселей, веселей! А ты чего стоишь, как столб? Бери молот! Ох, и морока мне с вами!
Парни молча выслушивали деда, старались быть поразворотливее.