— Антона ведут!
— Сукин он сын, Антон!
Горбатясь и глядя себе под ноги, прошел Антон по живому коридору и замер перед столом. Лицо у него было серым, как песок. Колени дрожали.
Ливкин рассказал, как было дело. Спросил подсудимого, почему тот решился на преступление.
— Я дал присягу на верность брату атаману, — ответил Антон, не поднимая головы.
— Ты хотел бросить бомбу в штаб. И бросил бы ее, если бы не боец Николай Делянкин? Так?
— Так.
В передних рядах возмущенно ахнули. И ропот палом побежал все дальше, разливаясь по площади.
— Что он говорит, гад!
— Убить его мало!
Ливкин спросил у Антона:
— Признаешь ли ты свою вину перед народом?
— Я никого не убил в Покровском и в Сосновке.
— А в других селах?
Антон молчал, не шевелясь. У него прыгал подбородок. Тогда Ливкин стал допрашивать свидетелей Делянкина, Антипова, Горбаня, Волошенко. Говорили с гневом. Требовали раздавить Антона, как гадину.
— Во имя памяти погибших в бою суд должен решить дело по справедливости, — хрипло сказал Петруха, острым глазом впиваясь в Антона.
— А как вы? — обратился Ливкин к родителям погибших. Взметнулась буря:
— Убить!
— Расстрелять!
— Не давать пощады злодею!
Суд голосовал. И Ливкин громко и сурово зачитал приговор:
— «Именем Российской Советской Республики, именем рабочих и крестьян, именем отцов и матерей погибших военно-революционный суд Крестьянской Повстанческой армии приговорил: Бондаря Антона Никитича, 25 лет, из села Покровского за участие в расправах над мирными жителями, за попытку бросить бомбу в штаб армии — к смертной казни. Приговор приводится в исполнение немедленно».
Антон, как подкошенный, упал на колени, забился в цепких руках конвоиров.
— Кончать его! — крикнул Мефодьев. Злость судорогой пробежала по его губам.
Один из партизан скинул с плеча винтовку, торопливо задергал затвор.
— Обожди! — резко взмахнул рукой Волошенко. — Пикарей сюда!
К столам протиснулись бойцы с пиками. Они окружили обезумевшего Антона. И над площадью пронесся его крик, полный боли и ужаса. И скорченное Антоново тело поднялось на пиках и повисло, чтобы все его видели.
Если не считать роты, которая оставалась при Лентовском и в боях по существу не участвовала, из двух крупных карательных отрядов на станцию вернулись немногие атаманцы. Большинство их погибло под Сосновкой, Покровским и на еланях. А из отряда капитана Артюшева не пришло ни одного человека. Сорокина была взята в плотное кольцо партизан.
С докладом об этой операции к атаману Анненкову выезжал сам Лентовский. Затем вызвали в штаб дивизии поручика Мансурова и других офицеров.
Мансуров явился на квартиру злой, порвал принесенные писарем бумаги, распек фельдфебеля, который загнал запасную лошадь поручика.
— У меня должен быть хороший заводской конь! Или ты найдешь мне коня, или я оседлаю тебя, скотина! — бушевал Мансуров.
Другую свою лошадь — гнедого дончака — поручик оставил в последнем бою на одной из еланей. Почти сорок верст шел пешком, пока не добрался до небольшого села, где взял весь транспорт. Но это были низкорослые сибирские клячи, годные только в обоз.
— Даю тебе, мерзавец, сутки. И если ты хочешь жить…
Фельдфебель пулей вылетел из горницы. Сердитый стук кованых сапог утих. Мансуров окликнул Пантелея Михеева и послал его за водкой.
«Теперь запьет надолго», — подумал с неудовольствием Пантелей: он искал подходящего момента для разговора с поручиком.
Об аресте Нюрки Пантелей узнал уже на станции. В Покровском он неотлучно был при Мансурове, с ним вернулся сюда. Хотел Пантелей сам пойти к Лентовскому и попросить, чтобы дочь отпустили. Глупая она, без всякого соображения определилась в лазарет. А что выдала партизанам Максима Сороку — вранье. Не могла Нюрка сделать этого. На Пантелеевы глаза свидетелей не надо. Он видел, как терлась дочка возле Максима.
— Нет, дядя, люди говорят по-иному, — возражал Александр Верба. — Я от мужиков слышал, дескать, Нюрка той ночью была у кузнеца.
— Никому не поверю, — сказал Пантелей, покачав головой. Шрам на его виске побагровел и вздулся, стал похожим на пузатого земляного червя.
— Как хочешь, дядя. А я что слышал, то и толкую.
Пантелей с тревогой покосился на открытое окно мансуровской горницы и отвел Александра со двора на улицу. Сказал наставительно:
— Язык пуще ножа режет. Молчи. Промежду прочим, не твое это дело, Шурка.
Идти к Лентовскому Михеев побоялся. Ничего доброго из этого не выйдет. Только себе повредишь и Нюрке сделаешь хуже. Уж пусть с Лентовским поговорит Мансуров. Он знает, что сказать, и убедит контрразведку в том, что Нюрка — еще совсем девчонка и такой же с нее спрос.
Мансуров проездил больше недели. Вернулся с пополнением. Это были добровольцы из казаков. Мужики удалые, отпетые. Всем им Советская власть насолила в свое время заготовками хлеба, и они не могли забыть об этом. Ругали ее на чем свет стоит, хвалились, что не успокоятся, пока не изрубят большевиков в капусту.
Отряд Мансурова реорганизовывался в экскадрон черных гусар и входил в состав казачьего полка. Поджидали ремонтных лошадей. Поручик почти ничем не занимался. Подолгу просиживал за картами с Владимиром Поминовым. Иногда они приглашали в компанию отца Василия. Он приходил довольный, засучивал рукава подрясника и принимался тасовать колоду.
— Мудрость приобретается в благоприятное время досуга, — говорил поп. — И кто мало имеет своих занятий, тот может приобрести мудрость.
— Лжешь ты, батюшка! — возражал Мансуров. — Человек становится мудрым, лишь побывав на грани жизни и смерти. Это не только щекочет чувства, но и прибавляет людям опыта и заставляет их переоценивать свое прошлое и настоящее. Каждый мало-мальски горячий бой стоит университета, поэтому-то я мудрее тебя, батюшка. Пока ты бездельничал здесь, я бегал по бору в поисках мудрости.
— Каждому — свое. Слава воина — в мече праведном, с которым он идет против неверных. Сокрушай мышцу нечестивому и злому, а тако же ребра его. Пусть погибнет наш враг, и семь женщин ухватятся за одного мужчину в тот день.
Как-то отец Василий заявился под хмельком. Мансурова не застал и повел разговор с Пантелеем о Покровском. Взбунтовалась его паства, осрамила церковь божью. Не хочется батюшке на позор ехать в село, да матушку жалко. Одинокой пташкой живет она в стае лютых воронов.
— А я, может, возьму и поклонюсь миру. Простят, а? — со слезой в голосе сказал отец Василий. — Надоело трепаться с отрядом, покоя жажду.
— Тебя простят, — ледяной водой облилось сердце Пантелея.
— Для начала уговорю Макара Завгороднего, чтоб сынов своих выпорол, ибо кто жалеет розги, тот ненавидит дитя свое, — заметил поп, почесывая спину о косяк окна. — Завгородние меня на чужбину угнали.
— Тебя простят, батюшка, — грустно повторил Пантелей.
— А прощу ли я, когда мир придет на землю? В душе моей гнев, и нет в ней сострадания!
Скрипнула калитка. Пантелей по кашлю узнал Мансурова.
— Михеев! Квасу! — залетел со двора голос поручика.
Пантелей проворно схватил ковш и кинулся в погреб. Когда он вернулся, Мансуров и Владимир потешались над попом.
— Я считаю, что нам незачем жениться, — подзадоривал поручик отца Василия.
— Блуднику сладок всякий хлеб, — басил тот, шлепая мясистыми губами.
— Не скажи. Мы выбираем хлеб с изюминкой. — Мансуров подмигнул Владимиру, отхлебывая большими глотками ледяной квас. — Любим баб покрасивее.
— Что золотое кольцо в носу свиньи, то женщина красивая и безрассудная. Соглашусь жить лучше со львом и драконом, чем с такой женою.
Владимир озорно и заискивающе рассмеялся. Он вспомнил ночь, проведенную у матушки. Вспомнил откровенное признание Мансурова. Уж и подарочек ждет батюшку в Покровском — на удивление!
— Еще Иисус сын Сирахов сказал: отнюдь не сиди с женою замужнею и не оставайся с нею на пиру за вином…
Отец Василий ушел, что-то бормоча себе под нос. А офицеры все шутили.
«Поручик в добром духе и трезвый. Надо поговорить с ним сегодня же», — решил Пантелей.
После обеда Владимир пошел прогуляться. Мансуров устраивался на койке спать. Приоткрыв дверь, Пантелей заглянул в горницу:
— Брат поручик, дозвольте…
— Чего тебе, Михеев?
— Дочка моя Нюра Лентовским забранная, — робко сказал Пантелей, скрестя на груди руки.
— Что? Ах, это твоя! Помню-помню. Когда купчиха говорила о ней, я еще подумал, не твоя ли она. Жаль, Михеев, но она была с красными.
— Да что вы, брат поручик! Ни с кем она не была, а помогала фельдшеру. Сами знаете, как туго солдатской семье живется. Платили Нюре, она и работала. Несмышленная, а глупого дитя родителю жальчее, — с мольбой говорил Пантелей. — А вы купчихе не верьте, по злу она на Нюру. Пущай ее Лентовский выпустит, а я ей по-родительски шкуру спущу.
— Едва ли я помогу тебе, Михеев. Лентовский крут с большевиками, особенно после неудачи в Покровском.
— Одна у меня Нюра. И ежели что сделается с нею, не жить мне, — трудно сказал Пантелей.
Поручик спустил босые ноги на пол, задумался, скользнул взглядом по седому Пантелееву виску.
— Хорошо. Я попытаюсь, — и принялся обуваться.
На вокзал они пошли вместе. Горе застилало Пантелею глаза, и он шагал, словно пьяный, ничего не видя перед собой. В душе он благодарил Мансурова. Если поручик спасет Нюрку, Пантелей будет слугой ему на всю жизнь. Уж лучше пусть самого Пантелея посадят за решетку.
Черный вагон находился в стороне от вокзала, на запасных путях. Часовые не подпускали к нему ближе, чем за двести саженей. Здесь Пантелей и остановился. Полным надежды взором проводил Мансурова. Часовые знали поручика и пропустили его.
Лентовский выслушал просьбу, поиграл розовыми губами.
— Очевидно, мы освободим ее. Передайте это вашему Михееву.
Мансуров повернулся, чтобы уйти, но Лентовский задержал его.