— У меня много большевиков, поручик. Любопытно, за кого вы будете просить в другой раз.
Мансуров вскинул голову, тряхнув кудрями:
— Это очень важно, поручик?
— Да, — Лентовский холодно сощурил глаза.
— Если есть красивые женщины, почему бы и не попросить.
— За своей красавицей приходите вечером. Мы допросим ее и отпустим после соответствующего внушения. Но учтите, это лишь благодаря тому, что Михеев ходит с атаманом с германской. Мы не забываем заслуг. И чтоб больше не дурила. Попадется еще — не помилуем!
Пантелей не чаял, как дождется вечера. Хотел не уходить с путей, но Мансуров тронул его за рукав.
— Здесь нельзя. Все будет в порядке.
— Не били б ее! — тревожился Пантелей.
— Лентовский обещал не трогать.
Пантелей радовался, как ребенок. Он улыбался всем и пел песни. Чтобы скоротать время, почистил и без того чистого коня Мансурова, засел починять себе сапоги. Каждые пять минут он вбегал в горницу и спрашивал поручика, не надо ли ему чего-нибудь.
— А ты крепко любишь дочку! — улыбаясь, заметил Мансуров.
— Как не любить ее такую! Ласковая она у меня.
— А вот отец Василий любит свою матушку.
— Навестить он ее хочет, — сообщил Пантелей.
— Пусть навестит. Она рада видеть батюшку.
Еще засветло Мансуров поднялся в черный вагон. Лентовский вышел из купе горячий, с красными кроличьими глазами.
— Допрашивал двух свеженьких мужичков, — сказал он, закуривая. — Ты опять ко мне? Впрочем, ты за комиссаршей. Так-так.
— Вы обещали отпустить ее, поручик, — мягко напомнил Мансуров.
— Обещал. Но вы же знаете дворянского сына. Этот идиот неподрассчитал своих силенок и убил ее. Да, произошла ошибка, трагическая ошибка. — Лентовский притворно вздохнул и развел руками.
— Как же так?!
— А вот так. Вы скажете Михееву, что дочь его пробудет еще некоторое время под арестом, пусть он не беспокоится за нее. Нет никакого повода для беспокойства.
Знать, в недоброе время родила Аграфена Михеева дочку. Берегли родители Нюрку, да разве от смерти убережешь? Пришла смерть, размахнулась косой острой и срезала ромашку полевую. Нет цветка, будто и вовсе никогда не было, будто не его согревало солнце, не его ласкали легкие ветры, не о нем радостно шептались травы. Нет цветка. А смерть хохочет и кружится в пляске, постукивая и прищелкивая костями.
У смерти холодные глаза и пухлые девичьи губы. Пантелею показалось она похожей на Лентовского. И тогда сорвал он со своего рукава череп и бросил себе под ноги.
Мансуров не захотел скрыть от Пантелея страшной правды. Мансуров мстил Лентовскому за дворянского сына, за побег из Покровского, за вызов к атаману — за все. Разговор с Лентовским он передал слово в слово.
Пантелей рыдал, бился головой о стол, а Мансуров стоял над ним, как беркут, и говорил резко, с желчью:
— Вот плата тебе за то, что ходил с атаманом. Лентовский щедр. Да, он очень щедр!
Немного успокоившись, Пантелей попросил Мансурова забрать в вагоне смерти Нюркино тело, чтобы похоронить его. Мансуров снова поскакал к Лентовскому.
— Брат поручик спит, — сказал ему часовой. — Никого пускать не велено. Ночь.
Но Мансуров пробился к контрразведчику.
— Язык погубит вас, поручик, — предупредил Лентовский. — Зачем вы сказали отцу, что комиссарша убита?
— Солдат Михеев в одном из боев спас мне жизнь!
— Дешевая романтика! И я бы просил не беспокоить меня по пустякам. Вы отлично знаете, поручик, что мой вагон — не палатка маркитанта. Я никому ничего не выдаю.
…И об этом рассказал Мансуров своему вестовому. Пантелей не мог уснуть ни в первую ночь, ни во вторую. А на третью еще до петухов Мансуров вызвал его во двор, сообщил пропуск.
— Уезжай отсюда. К утру ты будешь далеко. Возьми карабин, пару гранат и отправляйся с богом, — сказал Мансуров.
Пантелей уехал. Смерть дочери оторвала его от прошлого и бросила неизвестно куда. Может, к партизанам? Простят ли они его — об этом Пантелей не думал сейчас. Ему все равно. Нюрки нет, срезала смерть ромашку полевую…
В один из дней, когда партизанская армия Мефодьева готовилась к новым боям, на кромку Касмалинского бора под самой Сосновкой выехал солдат в атаманской форме. Он был весь седой и измученный бессонницей. Когда его окликнули дозорные, он поднял руки, едва не свалившись с седла.
— Да это же дядька Пантелей! — крикнул старший дозорный.
Пантелея проводили к штабу. Навстречу ему вышел Ефим Мефодьев. Он удивленно взглянул на Михеева и приказал обезоружить его.
— Доч-ку Ню-ру убили! — со стоном выкрикнул Пантелей.
И в тот же день, ускакав от людей в бор, до крови кусал себе губы Роман Завгородний. В глазах билась невысказанная боль. И скупые мужские слезы бороздили лицо. Они искорками падали на горячий песок. Искорки ярко вспыхивали и гасли.
А Касмалинский бор задумчиво шумел о неудачливой, горькой судьбе Нюрки. И еще шумел он о неизбывной ее любви к Роману, к людям, ко всему земному.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Эх, Сибирь-матушка, родина наша, сторона холодная, вьюжная. Обжигают тебя морозы, хлещут дожди, пробегают вольные ветры. Разве что ветрам и подвластны твои просторы. И то летят они не один день, пока не ворвутся в степи Туркестана и Монголии, пока не зашумят над волнами Тихого океана. Ветры и те устают в пути, а что говорить о человеке, которому долгой кажется дорога от села до села? Не раз он останавливает свою лошаденку, чтобы дать ей перевести дух.
И от каждого села далеко-далеко до конца Сибири. Что до луны, то и до ее конца. А может, луна, и поближе: никто не ходил к ней, пути не мерял. Зато по Сибири ходили многие, и любой скажет, как она широка! Широка и порою неласкова. Ой, как неласкова!
Вот какая ты есть, наша вольница, наша крутая судьба! Скольких служивых и торговых людей, землепроходцев и рудознатцев закружила ты, зачаровала навеки своими снежными чарами! Шли они по нехоженым таежным тропам, по нетронутым степным местам с думами о своем и чужом счастье. Но счастья не было. Войны и мятежи издавна раздирали тебя, Сибирь. Рядом с отвагой и щедростью жила хитрость людская, рядом с добротой и честностью жило вероломство. А о беспутстве и говорить нечего.
Потом увидела ты скорбных людей с бритыми лбами, с бубновыми тузами на спинах. Услышала звон кандалов и проклятья.
Гибли люди, да не все. Многих закалила ты, окрылила большой мечтой о свободе. Не об удачном побеге думали эти люди, а о том, чтобы перестроить мир, сделать его таким справедливым, каким он никогда не был.
Посмотришь на твои степи и тайгу. Сколько мужиков собралось здесь со всего света! И каждый пришел к тебе с чем-то своим. Иные принесли в сердцах удаль Дона, иные — трудолюбие Украины, иные доброту вятских и сметку рязанских земель. Все это ты вобрала в себя и, не скупясь, раздала своим сыновьям. И спасибо тебе, матушка Сибирь, за такую щедрость! Большое спасибо!
Может, взмокнет от крови твоя земля в черную годину. Может, многие сложат головы. Да иначе нельзя. Недаром же ты и суровая, и отчаянная, и ничего не прощающая, родина наша, сторона холодная, вьюжная!
Осень девятнадцатого года начиналась обложными дождями. Кисли дороги. Как студень, дрожала серая, бесприветная даль. И так день за днем, неделя за неделей.
Сиротливо стояли спелые хлеба. От сырости тускнела их бронза. Тяжелели, склонялись до земли колосья кубанки, ложился овес. Ждали хлеба́ доброй погоды и расторопных хозяйских рук.
Наконец, вёдро установилось. Ожили заимки. Но на полях больше пестрели платки баб да мелькали вихры подростков. Мужики не шли на жатву. У них была своя забота: рыть окопы да стеречь восставшие села. Вспыхнувшее в Покровском пламя уже охватило около двадцати волостей. После первой победы партизанской армии над карателями крестьяне поверили, что они могут защитить себя, и взялись за оружие.
В селах развевались красные флаги, проводились митинги и сходки. Шла мобилизация лошадей, собирали одежду и продовольствие. Закипали жаркие споры, которые нередко кончались драками. Мужик трудно расставался со своим нажитым. На что ему расписки, кто и когда будет уплачивать по ним! А скотину уже ведут со двора. У брички поворачивают оглобли к воротам, в сусеках гребут зерно. Надо чем-то кормить партизанскую крестьянскую армию, надо ей на чем-то ездить. Одно утешение у мужика, что дело имеет с миром, а не с властями. Тут свои люди берут, можно и договориться о возврате имущества.
Сила поднялась большая, но не все деревни шли к Мефодьеву. Рассуждали мужики, что надо держаться поближе к родным местам, и создавали свои отряды, выбирали своих командиров. Затем мелкие отряды объединялись, образуя партизанские фронты. В августе дошла до Сосновки весть, что в соседнем уезде воюет крупное соединение партизан, которым командует бывший унтер-офицер Гомонов, а у самой Сибирской магистрали открыт Северный фронт.
— Значит, мы теперь не одиноки, — сказал Петруха, радостно потирая руки. — Нужно бы с ними связаться, чтобы в трудное время помогать друг другу.
— Свяжемся и воззвание пошлем, — ответил Мефодьев. — Я уже сказал Ливкину, чтоб приготовил бумагу. И потолкуем о грани, где им проводить мобилизацию, где нам. Это чтоб не драть с одного медведя по две шкуры.
Послом напросился ехать Петруха. Ему хотелось посмотреть на порядки у соседей, выяснить, много ли там большевиков и каково их влияние на партизан. Может, удастся как-то объединить, если не армии, то хотя бы партийцев.
«Нужна крепкая спайка, чтоб нас не разгромили порознь», — думал он.
На заседании штаба обсуждали, как и что говорить Петрухе при встрече с Гомоновым.
— Расскажи им, как мы воюем, сколько оружия у белых взяли, — нараспев говорил Мефодьев. Ему хотелось внушительнее выглядеть перед соседями. Теперь, мол, нам от вас никакой помощи не требуется, а мы вам дадим патронов.