Костя подбежал к Петрухе и вытряхнул из мешка новые хромовые сапоги. Петруха посмотрел на них, как на самую пустяковую безделушку и, натянуто улыбаясь, проговорил:
— Взъем малой. Будут жать. Я уж как-нибудь в своих.
— Стой, Петро! А это чей у тебя сапог? Правый… — присел Воронов.
— Мой… Нет, не мой. Черт его знает! То-то я как ни вертел онучу, а он все хлябает. Ночью в темноте чей-то одел. А где же мой?
— Я в колок забросил, — признался Костя. — Найду.
— А вот эти отдай тому, кто разут и никогда не носил хромовых.
Мефодьев нахмурился. Ему не понравился Петрухин отказ. Хочет быть веселым комиссар, не подает виду, а в душе злится. Может, надо было все рассказать ему тогда? И тут же Мефодьев подумал упрямо: «У меня своя голова на плечах. Сам при случае решу, что делать. Без няньки!..»
— Каратели подались к смолокурам, а оттуда, видно, двинут на Сосновку. Мы с ними в Сорокиной столкнулись, — сказал Петруха Мефодьеву, когда они вдвоем вошли в балаган.
— Каратели? Откуда они взялись? — как на пружинах, подскочил Ефим. — Да, мы могли дать оплошку! Если бы каратели пронюхали, где стоит отряд, они бы навязали нам бой. Много их?
— Около полутора сотен.
— А в лагере оставалось с оружием не более двадцати человек, да у Касатика всего три ленты.
— Чего об этом толковать! — отмахнулся Петруха. — Не напали же!
— Ты вправду, Петро, так думаешь, как говоришь? — круто повернулся Мефодьев, шурша соломой.
Петруха как будто не слышал вопроса. Он думал о чем-то, постукивая пальцами по табуретке.
— Что-то я Мирона Банкина не вижу, — сказал после короткого молчания.
— Тут он, а что?
— Да так, ничего. Хочу попросить его, чтоб беседу с народом повел про то, как Херсонский Совдеп с буржуями обходился. Лютости у наших ребят прибавится.
— Он мне рассказывал кое-что про реквизицию. Там подчистую все забирали.
— Кто забирал?
— Понятно кто. Совдеп.
— Не верю, — равнодушно сказал Петруха. — А если и забирал Совдеп, так по закону. Значит, сам народ считал, что надо делать реквизиции. К тому ж и обстановка была подходящая… — и после паузы, — как у нас…
— Ты что-то финтишь, Петро, — Мефодьев заискивающе улыбнулся. — А я что — не представитель народа?
— Представитель, да еще и какой! Мы с тобой, эх, и делов наделаем. Всю контру перекрошим!.. Вот только скажи, Ефим, почему ты воскресенских не брал с собой? Ведь они бы хоть дома побывали, и то хорошо.
— Да решили мы… Неудобно вроде когда свои потрошат…
— Значит, не взял, чтоб отвести их от срама?.. Да это ты напрасно о себе думаешь, как о грабителе. Грабят ведь только белые, а ты командир красного партизанского отряда.
— Ну тебя! Вьешься, как уж. Закружил ты мне голову! Хочешь ругаться — говори прямо! — Мефодьев вспыхнул весь и выскочил из балагана.
Вечером Петруха одиноко сидел у догоравшего костра. Не отдохнув прошлой ночью, он не мог уснуть и теперь. То мысль уводила его в прошлое, то снова возвращала к сегодняшнему дню. И было мгновенье, когда Петрухе показалось, что и арест Ливкина с Митрофашкой, и милицейская засада на Кукуе, и налет на ярмарку — все это связано между собой. Но тут же Петруха вспомнил своего отца, повешенного на журавле колодца, представил его последние минуты, и больно сжалось сердце. И схватился Петруха за голову, ставшую вдруг тяжелой, как гиря.
— Спать бы шел, Петр Анисимович, — устало опустился на березовую чурку Роман.
— Рома, как по-твоему, почему люди убегают от Колчака и идут к нам? — задумчиво спросил Петруха.
— Народ понимает, кто правдой живет.
— Верно!
Неподалеку зашумели. Петруха вскочил, вглядываясь в сумрак.
К костру дозорный привел парнишку лет пятнадцати. Парнишка был в рваном зипуне и босиком. Он вел в поводу унылую лохматую клячу.
— У самого колка его спешил, — пояснил боец. — Просится к командиру. Хочет что-то передать.
— Так точно, — бойко проговорил парнишка, тряхнув давно нечесанными вихрами.
Из балагана, согнувшись, вышел Мефодьев. Оказывается, он тоже не спал. Огляделся, не спеша прошагал к костру. Обжигая пальцы, прикурил от головешки.
— Ну, чего тебе? Я — командир.
Парнишка вопросительно посмотрел на Петруху. Тот кивнул головой:
— Он и есть. Можешь не сомневаться, хлопец.
— Я из Сорокиной, — доложил мальчуган. — От деда Сазона. Собирались наши в отряд к вам, да передумали. Сазон что-то про ярмарку поминал и говорил, что вы не советские. И ни людей, ни овса не пошлет вам больше. Жалеет, что ружья отдал.
— Передай своему Сазону, что ему, контре… — начал было Мефодьев в горячах, но Петруха вскочил, схватил Ефима за рукав шинели и в упор ударил его взглядом.
— Не говори так о Сазоне! — выкрикнул Петруха. — А ты, парень, передай деду, что он правильно делает. Да подожди, мы тебе сапоги дадим.
Мефодьев заскрипел зубами, повернулся и ушел в темь. Он долго бродил по спящему лагерю, а когда снова подошел к догорающему костру, Петруха бросил ему беззлобно:
— Ты жаловался, что я закружил тебе голову. А теперь она посветлела? Понял ты что-нибудь?
Мефодьев не ответил комиссару.
Восьмой месяц доживал в Омске прапорщик Владимир Поминов. В отличие от многих офицеров, жил безбедно. Лавочник посылал ему крупные суммы денег. Хватало на обеды в лучших ресторанах, на попойки и подарки дамам. С деньгами прапорщик легко заводил нужные ему связи. Благодаря деньгам, Владимир не кормил вшей в окопах, не играл в прятки со смертью, а спокойно и весело служил в штабе командующего Омским военным округом.
Прапорщик снимал отдельный номер в гостинице «Россия», в самом центре города, на берегу Омки, где начинался шумный и богатый Любинский проспект. В перенаселенном Омске это было счастьем, не доступным офицерам с более высоким чином. В лучших помещениях разместились чехи, гемпширский полк англичан и многочисленные иностранные представительства. В той же «России» находились продовольственный отдел чешских войск и японская военная миссия.
Номер был просторный и светлый, с лепным потолком и с мягкой мебелью, в обивке которой водились клопы. У окна стоял большой письменный стол, в углу под бордовым бархатным балдахином — кровать. Стены и пол пестрели коврами.
За всю эту роскошь приходилось платить втридорога. Хозяин гостиницы, узнав, с кем имеет дело, уже не раз повышал плату. Когда Владимир упорствовал, хозяин равнодушно бросал:
— Что ж, ищите лучше! Многие господа офицеры спят в конюшнях. Такие уж пошли времена. Очень тяжелые!
Владимир невольно соглашался. Хозяин гостиницы имел руку в ставке Колчака и мог вышвырнуть на улицу кого угодно, разумеется, кроме иностранцев.
За окном уже голубел день, когда Владимир, соскочил с постели и открыл форточку. С улицы донесся цокот копыт по мостовой, загудел автомобиль. Прапорщик взглянул вниз. К подъезду гостиницы подкатил новый «Кадилак». Шофер посигналил и через минуту из ювелирного магазина вышла статная дама в каракулевом манто и шляпе с черными перьями. На лицо до самого подбородка опущена негустая вуаль, под которой ярко обозначались влажные пухлые губы и безукоризненно прямой нос. Дама игриво помахала кому-то рукой в замшевой перчатке и направилась к автомобилю.
— Генеральша Гришина-Алмазова, — узнал Владимир, который не раз встречал ее на приемах и парадах. И, может быть, именно ей он обязан переводом из запасного полка в штаб округа. В городе поговаривали о ее большом влиянии.
Автомобиль укатил, а прапорщик все еще смотрел в окно. Отсюда ему хорошо было видно устье Омки. Река огибала сад «Аквариум» и сливалась с быстрым Иртышом. На левом ее берегу, у пристани, дымил, лениво пошлепывая плицами колес, буксир. Шлейф дыма скрывал мачту чешской радиостанции и тянулся до самого генерал-губернаторского дома, где помещался теперь совет министров.
На Атамановскую улицу по мосту лился людской поток. В нем мелькали военные фуражки всех армий мира. В серых шинелях с загнутыми полами шли французы. Опершись на перила моста, курили и плевали в воду американцы. Их не трудно узнать по зеленым шляпам с дырочками и коротким автоматическим винтовкам. А вот канадцы — в юбочках, похожие больше на кафешантанных певиц, чем на солдат.
Важно вышагивали дамы в мехах и модных шляпах. Спешили мастеровые. Сегодня, как и вчера, шумной, привычной жизнью жила столица верховного правителя.
В номер постучали. Коридорный принес газеты. Владимир порылся в ящике стола, достал смятую ассигнацию и сунул ее в приоткрытую дверь. Потом посмотрел на часы. Было без четверти одиннадцать. Сегодня на службу не идти. Значит, можно поваляться еще часок, почитать оперативные сводки. Дела на фронте, кажется, идут неплохо. Генерал Ханжин обещает скорое взятие Бугульмы, а Гайда прорвался к Сарапулу. Большевикам не остановить наступления сибирских армий. Сам верховный заявил, что не позднее июля он под колокольный звон войдет в Белокаменную.
Владимиру вспомнилась речь французского генерала Мориса Жанена. Русским генералам не хотелось, чтобы Жанен взял себе славу освободителя России. И особенно они настаивали, чтобы французский генерал не участвовал при въезде в Москву. Жанен сказал: «Когда Александр Первый послал в Сибирь Сперанского, когда Николай Первый послал туда же Муравьева, который получил прозвище Амурского, ни тот, ни другой не имели доставить удовольствие своим посланцам. Я тоже без всякого удовольствия выполняю приказ. Когда я был в Николаевской военной академии, то имел возможность познакомиться с тем, как в свое время относились к Барклаю-де-Толли, несмотря на то, что он спас Россию от Наполеона. Я, тем не менее, как и прежде, буду работать, не покладая рук, хотя и не питаю никаких иллюзий…»
Конечно, честь первому въехать во главе войска в древнюю русскую столицу должна быть оказана Ханжину или Дутову. Но ее может завоевать и Деникин, который вместе с Красновым вышел на линию Луганск — Бахмут и разворачивает решительное наступление.