Но бабы не тронулись с места. Тогда Гаврила поднялся и вместе с Яковом и Семеном Кузьмичом отправился к Народному дому. Бабы ринулись за ним.
Ключей у старосты не оказалось. Касьян пришел сам и посоветовал:
— Ломайте замки! Или лучше пробой ломом выдернуть. Не помню уж, когда и кто открывал Народный дом. Наверно, еще тогда открывали, как Николку-царя сбросили.
Семен Кузьмич принес из дома топор, и Гаврила ловко взломал двери. Затхлый воздух ударил в нос. На подоконниках, на полу и лавках лежал серый слой пыли. Под высоким потолком мельтешил крылышками воробей, залетевший через выбитую шибку окна. По углам — мохнатые бороды тенет.
— До сотни человек поместить можно, — определил Гаврила. — Посреди мы сложим голландку, и большие печки по бокам. Вставим двойные рамы. Тепло будет. А из скамеек топчаны поделаем.
— Я найду печников, — сказал Яков, царапая пальцем пыль на стеклах. — Кирпич есть в лесничестве.
— Ну, как? Подходяще? — спросил Гаврила у фельдшера.
— Тут работы — пропасть! До весны хватит!
— Не затянем, — пообещал Гаврила и накинулся на баб: — А вы чего тут!
— Ить мы ж от тебя, дядька, не отступимся, доколь не сходишь к отцу Василию, — подбоченясь, проговорила Морька. — Тяжко нам грехи носить при себе, оттого и просим.
Гаврила плюнул. Вот прилипли, настырные! Ну, что с ними поделаешь! И вдруг он озорно хлопнул себя по лбу.
— Схожу к вашему отцу Василию! Но уговор, бабы: приведете в порядок Народный дом, помоете, побелите. С каждой, кто пойдет в церковь, по два мешка для подушек и матрацев. Шить тоже вам. Вот так, — Гаврила с усмешкой косо посмотрел на баб.
— Сделаем! — зашумели те.
— Так бы и сказал сразу!
— Да нешто мы чурки какие. Соображаем, поди, что все энто для мужиков наших.
— А у кого мешков нет, как быть?
— Дерюги тащи! — подсказал Яков.
— Что принесете, все хорошо, все сгодится, — глядя поверх очков, зачастил Семен Кузьмич, довольный таким оборотом дела.
— Но помните: уговор дороже денег! — сказал напоследок Гаврила, выпроваживая баб на улицу.
К попу Яков и Гаврила пошли, не мешкая. Бабы гуськом тронулись за ними, держась на некотором расстоянии.
— Ловко ты их уговорил, — шепнул на ходу Яков.
Гаврила засмеялся.
Отец Василий сказался больным. Он сидел в горнице за псалтырем, укутав ноги клетчатой шалью. Охал, тяжело поворачиваясь на белом плетеном стуле, крестился:
— Избавь, господи, раба твоего от недуга!
— Ладно тебе. Потом здоровья намолишь. Некогда нам. — Осторожно, на одних носках, проходя в горницу по половичкам, чтобы не наследить, сказал Гаврила. — Зачем баб ко мне подсылаешь? Почему сам не придешь?
Отец Василий страдальчески поморщился, отбросил псалтырь на прибранную, взбитую постель, схватился за бок:
— Хвораю я. К тому ж не выйду из дома, дабы не подумали, что шпионствую. Внутренность моя содрогается, как бы хулы кто не пустил…
— Не бойся! — резко оборвал попа Яков, смяв в руках свой картуз. — Но и сам не держи камня за пазухой. Убьем!
— Что ты, Яша!
— Ну, покончим разговор. Ревком разрешает тебе отводить службы. Только не крутись, как сорока на колу. Молись за нашу, а не за их победу. Понял? — Гаврила круто повернулся и вышел из дома следом за Яковом.
У калитки их поджидали все те же бабы. Висли на штакетнике. Морька поблагодарила за содействие и наказала:
— Толкуют, что поповский Сережка в агитатчиках ходит. В Галчихе церковь закрыл. Так ишшо просим вас передать ему, что мы не токмо обмочим Сережку, а и обмажем. Пусть не ездит в Покровское!
Гаврила и Яков зашагали к сборне. Они радовались тому, что, наконец, устроилось с лазаретом.
— Поварихой к Семену Кузьмичу я пошлю свою Ганну, — сказал кузнец. — Но где-то надо найти сестер милосердия.
— Я потолкую с Варварой и Любкой, — ответил Яков. — Может, согласятся.
Свои планы Яков поведал Домне. Когда он говорил, мать не обмолвилась ни одним словом. Насупив брови, она сосредоточенно смотрела на него. Но вот Яков кончил, и Домна спросила:
— А хлеб молотить поможешь?
— Достану молотилку.
— Нехай идут в лазарет. Отговаривать от доброго дела не стану, — и отвернулась.
— Правильно! Бери молодух — и шабаш! — хлопнул ладошкой по столу Макар Артемьевич.
Любка в деннике доила корову. Яков подошел и, облокотясь на жерди, некоторое время наблюдал, как проворно ходили ее руки, посылая в подойник звонкие струйки молока. Яков подошел с левой стороны, и Любке не было видно его. Но корова повернула голову к Якову и, обеспокоившись, переступила ногами. Любка приподняла подойник, сказала что-то ласково. Корова ткнулась мордой в сено, которое было кучками разбросано по деннику, успокоилась.
Окончив доить, Любка поднялась и встретилась взглядом с Яковом. Смущение пробежало по ее тонкому лицу. Чистые, как родниковая вода, Любкины глаза закипели радостью и удивлением.
— Что-нибудь от Ромы? — подойдя к Якову, спросила она.
— Дело к тебе есть, Люба. Вот какое…
Любка слушала Якова, затаив дыхание. Деверь впервые обстоятельно разговаривал с ней. Любка старалась быть серьезной, но совсем по-девичьи всплеснула руками и призналась:
— Я давно о лазарете думала. Да боялась сказать.
Смолоду Захар Федосеевич считал: надо жить так, чтобы никогда не прогадывать ни в чем. Скажем, неурожай или падеж скота. Других могут вконец разорить эти беды. А ты в них ищи свою выгоду. Есть у тебя лишний пуд пшенички — не держи у себя в амбаре до нового урожая. Продай. Едят люди лебеду, и ты ешь, а зерно отдай другим на посев. Люди знают цену таким семенам, вернут с урожая вдвое и втрое больше. Пропала у кого корова и нет другой — смело предлагай своего теленка. Выгода будет — в горе человек ни с чем не посчитается.
И работай, работай до семи потов. Ничего, что в спине и в руках ломота. Она пройдет, когда станешь ты справным хозяином, когда богатство умножится и сам знать не будешь, откуда оно и берется.
Было так. Забивал Захар Федосеевич кол в землю, и все село знало, что это его кол. Люди рождались, старились, а кол стоял. И никто не смел выдернуть его и перенести на новое место.
Но вот пришло время трудное и жестокое. Все перевернулось, полетело вверх тормашками. Раздольно живет тот, у кого нет ни кола, ни двора. Чем больше у человека хозяйство, тем горше ему. И смекалка теперь — не выручка мужику. Уж как ни вертелся Захар Федосеевич, а кругом в проигрыше. Даже благодеяние поручика Лентовского и то обернулось против мельника. С позором повез Завгородним их добро. К тому ж чуть не пришлось жизнью расплачиваться. Захар Федосеевич еле выпросил пощады у варнака и шаромыжника Романа.
Нельзя подходить к теперешней жизни со старой меркой. Лавочник шел напролом и отдал все сразу. Лавку до последнего гвоздя описали. Кооперацию устроили. Сам Захар Бобров внес двести рублей паевых керенками.
Нет, главное в жизни — удержать хозяйство в своих руках, пока минет кутерьма и все пойдет по-прежнему. Не может вечно продолжаться разбой. А о наживе теперь позабыть надо. Помощи ждать неоткуда. Шла помощь к Захару Федосеевичу, да вся полегла под Покровским и Сосновкою. Мужики сказывают, что не один день мертвяков зарывали, царствие им небесное.
Захар Федосеевич рыл в сарае яму. Это была тяжелая работа. Чернозем, как железо. Ничем его не возьмешь. Да и откуда взяться силе-то в Захаровы годы! С большим трудом поднимал он кирку, натужно крякал. Но не комья, а одни брызги земли летели по сторонам.
Бросал кирку, брал лопату. Плевал на руки, наваливался на черешок. Но лопата скрипела, в землю не шла. Тогда садился Захар Федосеевич на краю ямы, горестно вешал голову, и пот лился со лба, с носа, лился на его скрюченные руки. В сарае становилось душно и угарно, как в бане.
К вечеру Захар Федосеевич расходовался весь. Едва хватало силенки запереть сарай и добраться до постели. Засыпая, он проклинал свою неудачливую судьбу, ругал кузнеца Гаврилу, Романа Завгороднего, призывал на себя и на них смерть. А утром снова шел отпирать сарай, позвякивая висящими на пояске ключами.
Рыл яму мельник втайне от Демки и племянника Ваньки, которые, закончив жатву, перебрались на мельницу. Не хотел Захар Федосеевич, чтоб кто-нибудь в селе знал, куда он спрячет пшеницу от разбойной власти. Ему могла бы помочь Дарья, но она болела. Спускала в погреб кадку с огурцами, оборвалась с лесенки и расшиблась. Хорошо еще, что кадка не загремела вслед за Дарьей. Оставаться бы мельнику вдовцом.
Больше недели рыл Захар Федосеевич яму. Наконец решил: хватит. Выстелил ее соломой и ночью, спустив собак, носил сюда хлеб из амбара. Оно бы лучше закопать пшеницу в мешках, да попреют мешки. Может, не один год лежать здесь хлебу.
На рассвете Захар Федосеевич прикрыл яму землей, которую разровнял по всему сараю и утрамбовал колотушкой. Собрал во дворе всякий мусор и набросал сверху.
«Попробуйте найти теперь, иродово семя, бобровский хлебушко», — с тайной радостью подумал мельник.
Когда солнце веселыми ручейками света просочилось в щели, Захар Федосеевич вышел из сарая и заковылял на улицу. Он знал, что не уснет. Слишком велико было волнение, пережитое им в эту ночь. Сердце так и рвалось из груди. Мельнику казалось, что от ударов сердца вздрагивает не только тело, но и мокрая рубашка.
Он давно собирался заглянуть к отцу Василию. Поп — человек неглупый, почти год шатался по чужим краям. Пожалуй, есть чего рассказать ему, а Захару Федосеевичу послушать. Любопытно, как мужики живут в других местах. Так же им туго приходится али еще как.
На улице сквозило. Как всегда осенью, было сыро и неприветливо. Под заборами, куда еще не успело заглянуть солнце, на прелой листве серебрился иней. Мало осталось жить Захару Федосеевичу, ой, мало! И лучше об этом не думать. Снимать картуз перед встречными и ни о чем не думать.
Отец Василий возился на крыльце с самоваром. Раздувал угли по-солдатски, натянув на трубу голенище сапога. Самовар тяжело дышал, как лошадь на крутом подъеме. Из поддувала вырывались клубы синего дыма.