— Вставим. Придумаем, как сделать лучше.
— Думать-то некогда. Завтра давайте прямо на площади.
Вскоре Гаврила ушел. У него еще были какие-то неотложные дела.
Репетиция затянулась до полуночи. Наконец, Сережка захлопнул тетрадь и объявил, что спектакль состоится завтра, но в школе. Без декораций пьеса многое потеряет.
Петруха и Маруся проводили Любку до лазарета. Она дежурила ночью. А сами пошли домой, к Марусиному отцу. Сразу же после пожара на Кукуе Маруся перебралась в избушку Гаврилы.
Дул, швырялся песком осенний ветер. Гнал по безлюдным улицам колючие клубки перекати-поля. Маруся зябко поежилась. Петруха прикрыл ее полой полушубка.
— Плохо началось у нас, Маруся, — со вздохом сказал Петруха. — Мефодьев отступил и ждет подкрепления. В ночь пятьдесят верст отмахал. Тебе одной говорю.
— Понимаю, — голос ее слегка дрогнул.
— Что ж, сегодня отступили, а завтра и побить можем. И непременно побьем!
Видно, такая уж она есть судьба. Каждый должен исполнить, что ему положено, а потом умирать с чистой совестью. Пока есть дела, не смей думать о смерти. Думай о том, чего бы оставить людям еще и сверх положенного.
Может, Гузырю вовсе не было написано на роду ехать к Ленину. А услышал, что посылает общество ходока через фронт, и завернул в сельсовет к Гавриле.
— Я, значится, повезучей протчих буду, — притоптывая у стола кривыми ногами, говорил он. — Отправляй меня, забубенная голова! Ежели миру надобно, на небо взлезу.
Прикинул Гаврила. Отчего б не послать Гузыря? Молодого схватят по дороге, а со старика и спроса нет. Глядишь, и доберется до Красной Армии. Лошадь у него есть, пусть едет.
— Но ты же на службе, дед. Отпустят ли?
— Отпустят, любо-дорого.
Сообщили в Сосновку. Антипов согласился. Но посоветовал никаких писем с дедом не посылать. Что нужно, пусть передаст словами. И еще подсказал, как лучше перейти фронт. Гузырь должен добраться до прифронтовой полосы, остановиться в одном из сел и ждать. А красные не замедлят прийти. Красная Армия собирается с силами и двинется в глубь Сибири.
Бабка Лопатенчиха напекла Гузырю шанежек, положила в мешок сала, картошки. Гаврила дал денег на дорогу. Чтоб Гузырь не замерз, нашли ему собачью доху.
— Теперь поезжай, — сказал Гаврила. — Да поторапливайся!
— Я, любо-дорого, мигом обернусь! — светился дед улыбкой.
— Спину свою покажи большевикам, как ее казаки разрисовали.
— Значится, само собой, якорь его.
— Домой вертайся, — сказала на прощанье Лопатенчиха, и ее добрые грустные глаза погасли.
Дед Гузырь лихо хлестнул вожжой гнедую масластую кобылу, присвистнул. Телега продребезжала по улице, свернула в проулок, миновала ветряки и первые от села колки. Вот и скрылась вдали узкая, согнутая Гузырева спина.
Ох, широка ты, матушка Сибирь! Переплелись узлами и разбежались по раздолью твои дороги. Если бы взять да связать их в одну веревку. И веревка бы вышла! Русские и нерусские земли, моря-океаны, горы поднебесные — все можно опутать той веревкой, и еще конец останется. Длинный конец. Пожалуй, подлиннее, чем путь Гузыря к Ленину. Вот какая ты, якорь тебя, сторона сибирская!
Третьи сутки ехал Гузырь по степи. Она лежала вокруг него раздетая, обветренная. По осени со всех краев сбегались сюда ветры, бились друг о друга и разбегались по свету.
Не часто попадались Гузырю села. Но когда попадались, приходилось деду попусту тратить время. Его останавливали мужики и провожали в сельсовет. В сомнении качали головами, узнав, куда направляется Гузырь. Да мыслимо ли через фронт пробраться!
Мало-помалу дед привык к таким задержкам. И не жалел теперь так остро, что не взял от Гаврилы бумажки, где было бы прописано, кто он такой.
Под Вспольском мужики предупредили Гузыря. Пусть будет настороже. Не то — прикончат ходока каратели.
К вечеру заморосил дождь. Даль затянуло сумраком. Потом закружились в воздухе снежинки. Степь побелела. Лишь в колках темнели кусты, да за колесами тянулись две черных узких полоски.
Похолодало. Гузырь вытащил из-под себя доху, закутался в нее с головой. Прилег на бок, поджав ноги. Лошадь шла неторопким шагом. Телега покачивалась, попадая колесами в выбоины. Деда одолевала дремота. Непогода его всегда ломала.
Разбудил Гузыря толчок в спину. Дед вздрогнул, ошалело заморгал, приподнимаясь. У самой щеки полыхнуло острие клинка. Рядом с Гузырем на грудастых конях гарцевали три всадника. Было уже темно, он не мог рассмотреть, как они одеты.
— Чего пялишь глаза? — грубо сказал тот, что занес над Гузырем саблю.
— Значится, чего ето?
— Кто ты есть?
— Я?.. А я, паря, сам не знаю. Человек, якорь его. Странник, — ответил дед сиплым со сна голосом.
— Ничего себе странник! А конь чей?
— Мой. Ты не гляди. Жизнь, она поворот имеет. Может, я не бедней протчих. Да.
— Он что-то крутится, — проговорил другой всадник.
— А вы кто ж такие, любо-дорого?
— Мы? Не видишь, что ли. Красные мы.
— Так бы сразу и говорили, забубенная голова! Я ить тоже красный. Из Покровского, якорь его! К Ленину еду!
Всадники зло выругались.
— А ну, трогайся, красная сволочь! Мы покажем тебе Ленина! Давайте его к господину есаулу.
У Гузыря замерло сердце. Влип ты, пропал, Софрон Михайлович, ни за понюшку табаку. Знать, суждено помереть тебе на чужой стороне, от коварной вражеской пули. И поделом тебе, старый хрен. Напросился в послы, да сразу все и выболтал. Не в послы бы тебя, а под плеть, сукиного сына, за такую промашку.
Помирать деду не хотелось. Однако, никому помирать не хочется. Гузырю тем пуще, что не добрался он до Красной Армии, не передал Ленину слова мирского. Будут ожидать в Покровском подмогу, надеяться. Мол, приведет дед войско советское. Бабка крендельков и шанежек напечет, пива наварит. Ан пошел посол, да попал в рассол.
Казаки ржали за спиной. Дескать, ловко мы его облапошили. Метил к Ленину, а попадает к есаулу.
— Эй, пой себе отходную, пока времечко есть.
— Пой, пташечка большевицкая! Отмахала ты крылышками, отпорхала, любезная!..
Слушал Гузырь насмешки казаков, и обида сменялась злостью. Черти вы полосатые, радуетесь, что душу человеческую загубите. Ан душа не затем у Гузыря, чтобы так вот просто распрощаться с нею. Он еще вывернется на допросе. Тож не лыком шит.
Прояснилось. В небе удивленно замерцали звезды. Мол, как это тебя угораздило, старый, угадать под стражу? Что ж, угодил, якорь его. И, значится, должен выпутаться.
Ехали недолго. В лощине показались огоньки.
Никак Вспольск? Нет, это было небольшое село в три улицы. Клуни, во дворах стога сена.
— Значится, вы красные будете, — неожиданно заговорил Гузырь. — Мало вас бьют, якорь его! Я сам казачьего роду — и мы вас всех к ногтю! Может, я сам похрабрее протчих буду!.. Может, я всю жизнь красных убивал! А вы, забубенные головы, супротив благодетеля нашего Колчака.
— Он что, с ума спятил?
— Хитрит каналья. Изворачивается.
— Белых шибко уважаю, потому как я тоже белый, — продолжал Гузырь. — Мы любим, чтоб все было по закону, якорь его.
— Сейчас тебе дадут по закону. Ты у нашего есаула не токмо к Ленину, а и на тот свет съездишь, — сердито сказал один из верховых.
— Ето вы к Ленину собираетесь, любо-дорого! — упрямо твердил свое дед.
Въехали в село. Грузный казак выскочил вперед. Покружили по переулкам и улицам, пока, наконец, не подвернули к большому дому. Возле высоких крытых ворот — понурые кони под седлами.
Дед спрыгнул с телеги, перебросил доху на руки и невозмутимо спросил:
— Куда итить?
— Погоди, успеешь. Вы покараульте его, а я доложу господину есаулу.
— Обыскать его прежде надо.
— Вот и обыскивайте, пока хожу.
Деда обшарили с ног до головы. Он только покрякивал, когда его бесцеремонно ворочали дюжие казаки. Нашли у Гузыря бумажки. Тот, что нашел, приблизился к свету и удовлетворенно хмыкнул: деньги.
— Ты куда капитал ложишь, любо-дорого? Ты ложи в мой карман, якорь тебя, — запетушился Гузырь.
— На том свете все дают без платы. Не жизнь, а малина! — весело ответил казак, подталкивая деда к воротам.
Гузыря ввели в просторную комнату, которая была ярко освещена двадцатипятилинейной висячей лампой. Посреди комнаты — круглый стол, накрытый зеленой скатертью. В переднем углу — буфет и рядом с буфетом зеркало в черной лакированной раме. Пол застлан половиками. По всему видно, богато жил хозяин дома. Да к голытьбе и не заехали б на постой офицеры.
За столом сидели трое, все по-домашнему: воротники гимнастерок расстегнуты, нет ремней. Двое пили чай, а третий курил трубку и писал. Этот третий и был здесь старшим. На нем поблескивали золотом чистые есаульские погоны.
Есаул кончил писать, захлопнул книжечку и принялся молча разглядывать задержанного. Затем поманил его пальцем:
— Подойди поближе.
Гузырь на одних носках осторожно подвинулся к столу. Оглянулся, не наследил ли, и вдруг его понесло:
— Добрался я, значится, до ваших благородиев! Ить силушки нету терпеть, что вытворяют с нами супостаты. Я еле убег, якорь его!..
— Постой, не спеши, — скривив губы в усмешке, сказал есаул. — Ты ведь сам ответил, что красный. Так?
— Так точно, ваша благородия, — согласился Гузырь. — Ежели морозец поджимает, то я покраснее протчих бываю. Шкура у меня помороженная. На холоде краснеет, любо-дорого, а весной лупится. Ну, чисто хряк какой шелушусь. Глянь-ко, я красный и есть, якорь его! Убег я из села своего Покровского от притеснения. Боялся, что заарестуют по другим деревням и… — Он с хитрецой засмеялся, — всем говорил, дескать, до Ленина я добираюсь. Так меня научил наш лавочник. У него, паря, сын Володька у наших, у белых, служит. И послал меня лавочник просить вашей подмоги. С красными, мол, совсем невпродых.
— Ты покровский? Понятно. А если я тебя прикажу расстрелять?
— За что ж, ваша благородия? Энто, якорь его, красные меня изничтожить грозились.