— Вы в Совет поезжайте. Там помогут.
И верно. В Совете дали им провожатого. Большого роста матрос с кадыком на худой шее и черными усиками хлопнул сухой волосатой рукой по деревянной кобуре маузера, угрюмо сказал:
— Я из них душу вытряхну. Контру лечат, а мы подыхай под забором.
По пути в госпиталь матрос рассказал, что многие колчаковские офицеры, не желая идти с отступающей армией, поранили себя и теперь лежат в больницах. Чека не может добраться до них. Раненые находятся под защитой Красного Креста до полного излечения. Жди, когда поправятся, наедят морды. Они поживают там неплохо.
Матрос объяснялся с самим профессором Рижским, чистеньким, благообразным старичком, который начальствовал в госпитале.
— У меня нет мест. Можете пройти и взглянуть. Больные лежат в коридоре, — говорил профессор, потряхивая клинышком седой бороды.
— Не помирать же человеку, — гремел матрос. — А это еще нужно проверить, кого вы врачуете.
— Не имеете права! — загорячился профессор. — Есть международные соглашения!
— Мало ли какие соглашения контра повыдумывала! Вот и революцию погубить сговорились, да не вышло!.. А этого больного вы положите к себе и за жизнь его отвечаете перед Новониколаевским Советом депутатов!
— Вы ничего не понимаете в медицине. Разве я могу дать гарантии? — размахивал руками Ряжский.
— Можешь. Все вы можете, да не хотите! Давай-ка, дядя, ищи койку больному. Сам не найдешь, я помогу!
В конце концов профессор принял Романа.
— Я, дядя, еще приду к тебе, проверю, как ты наших лечишь! — угрожающе произнес матрос на прощанье.
Когда Романа внесли в палату, раненые зашушукались. Их было здесь семеро. И ни в одном Роман не признал простого мужика. Как выяснилось позже, эта палата не отличалась от других. На весь госпиталь приходилось лишь двое больных бойцов Красной Армии: Роман и еще один красноармеец из регулярных частей. Остальные — белые офицеры, которым мирволил профессор Ряжский.
Первое время офицеры остерегались Романа. Не говорили при нем о войне и Советской власти. Враждебно поглядывали на него и шли в коридор или в соседние палаты. Но скоро спохватились, что таиться от Романа нечего. Все равно в Чека знают об этом офицерском прибежище.
Из их разговоров Роман понял, что старик в пестром халате — полковник генерального штаба, служил у Каппеля. Красивый усач — тоже полковник, командовал бригадой на Пермском направлении. Они задавали тон в палате.
Усач любил петь. У него был приятный баритон. Обычно он подходил к окну, глядел на заснеженную, кишащую народом улицу и раздумчиво выводил:
Как грустно, туманно кругом,
Тосклив, безотраден мой путь.
А прошлое кажется сном,
Томит наболевшую грудь.
Ямщик, не гони лошадей!
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить.
Ямщик, не гони лошадей!..
В такие минуты палата замирала. Песня рвала сердца. Офицеры скрипели зубами, ломали пальцы, плакали в подушки. Им, действительно, некуда было спешить. Там, за окнами, Чека ожидала их выздоровления, чтобы посадить в тюрьму или расстрелять. Хватит, повозили вас ямщики, господа офицеры! Слазьте, приехали!
Как грустно средь хладных равнин
Измену забыть и любовь.
А память — мой злой властелин —
Все будит минувшее вновь…
Усач поворачивался лицом к двери и смолкал. В его голубых глазах стояли слезы. Потом он вдруг зло обращался к Роману:
— Что вам Россия! Вы обгадили ее, и еще обгадите! Вы подохнете с голода и добром вспомните перед смертью и Николая, и Колчака!
— Мучителей народа не вспоминают добром, — отвечал Роман. — Не заслужили они добрых поминок.
— Мучителей? А вы сами кто? Не мучители? Вы отняли у меня дом, семью, родину. Я остался нищим! — кричал усач.
— А мы всю жизнь нищие. Испокон веку народ в нужде. Лишь шомполами да плетками его угощают?
— Будет вам, — примирительно говорил старик-полковник. — Здесь мы все равны, у всех ничего нет. Значит, и ссориться нет повода. Почитайте-ка лучше нам последнее стихотворение Маслова. Это был большой поэт, прекрасный стихотворец!
Усач снова глядел в окно и читал:
Тянутся лентой деревья,
Морем уходят снега.
Грустные наши кочевья
Кончат винтовки врага.
Или сыпные бациллы,
Или надтреснутый лед.
Вьюга засыпет могилы
И панихиду споет…
— И панихиду споет… — повторил старик, сокрушенно покачивая лысой головой.
Иногда офицеры принимались ругать Колчака. Он был и правителем никудышным, и плохим главнокомандующим. У англичан несчастливая рука. Им нужно было выдвинуть в диктаторы генерала Василия Болдырева. Того знала армия. Болдырев состоял в Директории. Авторитет его был непререкаем. Выходец из народа, георгиевский кавалер, профессор. Или вручить бразды правления Россией Анатолию Пепеляеву. Вероятно, так и будет. Когда Советская власть в Сибири падет, а она не продержится здесь и месяца, англичане заменят Колчака Анатолием Пепеляевым.
— К этому времени некоторые из нас вылечатся и примут участие в новом, победоносном походе на Москву, — возбужденно замечал усач.
Но радость тут же сменялась унынием. Усач снова подходил к окну, и его просили спеть жалостливый романс. И он пел и плакал.
Роман выздоравливал. Профессор относился к нему с подчеркнутым вниманием. Чем дальше уходили колчаковцы на восток, тем любезнее становился Ряжский. Прошла у Романа отечность, профессор позволил ему подниматься с койки и гулять. Теперь больной может позвонить в Совдеп и сообщить о своем состоянии. В госпитале есть телефон.
Роман обещал поговорить с Советом. Не мог же он признаться, что нет у него там знакомых, кроме матроса, да и тот, наверно, уже давно позабыл Романа.
Однажды, гуляя по длинному коридору, Роман заметил у колонн подъезда часовых. Это были поставленные Чека люди, которые арестовывали выписывающихся из госпиталя белых офицеров. Как только офицеры переступали порог, на них уже не распространялись никакие международные законы. Их не опекал больше Красный Крест.
С этого дня офицеры принялись растравлять свои раны. Но лекарства и время делали свое. Офицеры вылечивались и уходили под конвоем в Чека. Их провожали долгими печальными взглядами.
Наконец, настала очередь усача. Ему разбинтовали руку, осмотрели и сказали, что завтра кончается срок лечения.
— К сожалению, ничего не могу предпринять, — растерянно пожимая плечами, говорил профессор.
Усач угрюмо молчал весь вечер. Глядел на лепной потолок, в одну точку, о чем-то размышляя. А когда в палате погасили свет, Роман услышал, как усач негромко сказал старику-полковнику:
— Из жизни нужно уходить, как из проданного с торгов дома. И не хочется, а надо. В дом вселяются новые жильцы, — и тяжело вздохнул.
А ночью палату поднял выстрел. Усач покончил с собой.
На освободившееся место положили тоже рослого, черночубого мужчину средних лет. У него были большие карие глаза, пристальным взглядом которых он оценил обстановку. И сразу же сказал откровенно:
— Я — поручик Мансуров из казачьей дивизии Анненкова. Буду лечить простреленную руку и триппер полугодовой давности.
— Вы, вероятно, шутите, поручик, насчет… — с усмешкой начал и вдруг замялся старик в пестром халате. — Нельзя же так.
— Насчет триппера? Нет, не шучу! А руку прострелил сам.
Услышав фамилию Мансурова, Роман вздрогнул. Так вот он какой! Это по его приказу атаманцы перепороли осенью восемнадцатого года все село. И этот гад ведет себя так спокойно и нагло в городе, где установлена советская власть!
Роман решительно поднялся и зашагал к двери.
— Вы куда? — спросил его Мансуров. — Уже доносить? Дайте мне хоть отдохнуть, познакомиться с вами поближе.
— Чека с тобой познакомится, ваше благородие! — сквозь зубы процедил Роман, встретившись взглядом с Мансуровым.
Белая армия отступала. Это было паническое бегство. На сотни верст вытянулись вдоль Сибирской магистрали обозы. Шли и ехали обмороженные, голодные, злые. Бились в тифу уложенные на санях штабелями и прикрученные веревками. А вокруг бушевали метели, звенели морозы, горели сторожевые партизанские костры.
Армия таяла. Солдаты гибли в стычках с красноармейцами, умирали от ран и болезней, разбегались кто куда. Они не были способны упорно сопротивляться. Это показали еще бои на подступах к Новониколаевску. Сдав Омск, генерал Войцеховский хотел остановить красные войска на рубеже Оби. На заседании военного совета он сказал:
— Я не мыслю себе потери Новониколаевска. С ним мы потеряем все.
Тогда поднялся командир корпуса Сибирской армии Гривин, боевой пятидесятилетний генерал, закончивший германскую в чине полковника. Гривина знали в армии, как способного, дальновидного военачальника.
— Нас разобьют, — возразил он убежденно. — Вот почему я отдал приказ отступать к Иркутску.
— Вы отмените свой приказ, Петр Петрович, — сдерживая ярость, проговорил Войцеховский.
— Это было бы неблагоразумно.
— Вы передадите корпус другому.
— В этом нет необходимости, — ответил Гривин.
Белый от гнева, Войцеховский выхватил пистолет и в упор трижды выстрелил в Гривина.
Приказ об отходе корпуса был отменен. Однако это ничего не изменило. Войска не удержали Новониколаевска и покатились дальше на восток. Не сумели они устоять и под Красноярском.
Теперь это была уже не армия, а дикая орда, ожесточенная сознанием собственного бессилия. Не Каппель и Войцеховский — сама смерть предводительствовала ею. Горе тем селам, по которым проходили колчаковцы. Убийства и насилия совершались на каждом шагу. Как ненасытная саранча, опустошали белые землю. Губили все, что попадалось, и сами гибли от красноармейских и партизанских пуль, от жестоких сибирских морозов, от тифа.