Флорек Ильницкий тащил к выходу какой-то мешок. Гонорка протискивалась из конца вагона с Марысей Яворской на руках. Адась ухватился за ее юбку. Ильницкого пропустили без вопросов. Гонорку задержал новый.
— Вы Ильницкая Гонората?
— Ну, я…
— А ребенок чей?
— Мой, а что?
— Ваш? А у меня тут в списке нет ваших детей. Ильницких тут двое. Ильницкий Флориан, ваш муж. И вы, Ильницкая Гонората. Детей тут нет. Чей это ребенок? А это чей малец?
Гонорка и не думала сдаваться.
— Мои! Это Адась, а это Марыся. Теперь они сиротки малые.
— Сироты? — услышал Леонов. — Чьи сироты?
— Как будто вы не знаете, пан комиссар! Яворских. Я их пригрела, теперь они мои.
Гонорка прикрыла Марысю от холода, крепче сжала руку Адася.
— Ну, что, можно мне идти, дети на морозе простудятся?
Новый остановил ее жестом руки, наклонился к Леонову, они о чем-то пошептались. У Гонорки в глазах заблестели слезы. Марыся тихонько плакала. Адась в куцой куртенке дрожал от холода. Женщины, почуяв неладное, снова не выдержали и вступились за Гонорку. Все громче, все решительнее.
— Гонорка их родственница!
— Тетка, что ли…
— Родственница! Имеет право…
— Она им как родная мать…
Комиссары закончили совещание, что-то записали, новый подошел к Гонорке.
— Люди говорят, что вы их родственница? Это правда?
— Правда, пан комиссар, правда! — перекрикивали бабы друг друга.
— Тихо, граждане! Я гражданку Ильницкую спрашиваю, а не вас. Кем вы им приходитесь?
— Ну… тетей! Покойная Ядвига, их мать, и я…
— Ну, хорошо, хорошо, пусть будет тетка! У вас тут все такие тети? — это уже вопрос к Леонову. А потом опять в сторону Ильницкой и всех остальных — гражданка Ильницая, поручаем вам временно опеку над этими детьми. Можете перейти в другой вагон вместе с ними.
— Пан комиссар, Бог вас…
От радости Гонорка пыталась поцеловать ему руку. Новый растерянно отступил.
Наблюдая за проблемами Гонорки, Ежи Данилович неожиданно осознал, что и с его семьей может случиться то же самое. Ведь они даже сейчас могут разделить его с женой и сыном! Нет документов о браке с Наталкой, нет метрики сына. Если Леонов не поставил их в список, что делать? Что же делать? Все страхи и надежды в руках комиссара Леонова! И Ежи рискнул.
— Скорее, Высоцкая, скорее!
Высоцкая никак не могла справиться с багажом и непослушными мальчишками. Леонов пошел за ней в глубь вагона. Новый разговаривал с солдатами из конвоя. Момент был самый подходящий, и Данилович оказался рядом с Леоновым.
— Пан комиссар, хотел поблагодарить за жену и сыночка, — прошептал он, а его серебряные карманные часы на цепочке скользнули в карман комиссара.
Удивленный Леонов исподлобья взглянул на Ежи, сунул руку в карман. Тут же ее вынул, и как ни в чем не бывало, стал торопить Высоцкую.
— Ну, что, Высоцкая, долго еще там?
На секунду только повернул голову к Даниловичу и прошипел сквозь зубы:
— Ну, ты, Данилович… твою мать…
Вечер. Новый эшелон все еще стоит. Весь день шла перегрузка ссыльных из польских вагонов в российские. Людям уже известно, что станция пересадки называется Шепетовка. Недалеко от польской границы, но уже за ней, в России! Так они говорят — в России. Не говорят: Советский Союз, коротко — Советы. Советы, советский, Россия, российский. Для людей из эшелона Шепетовка еще до войны была в Советах, в России.
— Похоже, нас уже из Польши вывезли?
— Ага. Похоже на то.
— Где это видано, чтобы поляков из собственной страны выселять?
— А что, раньше, при царе не вывозили?
— Ты что, в школу не ходил?
— О Сибири не слышал?
— Опять нам Польшу разорвали на части. С одной стороны немцы, с другой русские…
— Нет уже нашей Польши, кто теперь вступится за таких бедолаг, как мы?
— Как это — нет Польши? С Польшей, брат, как с тем лесом — «Не было нас — был лес, не будет нас — будет лес».
— Дай Боже, дай Боже…
Шепетовка. Ни глубокий снег, ни морозный иней не могли скрыть ее безобразного убожества. Оно было везде. Даже на станции. Мало чему помогали густо натыканные где и как попало, красные транспаранты и флаги. И бесконечные портреты Иосифа Сталина. Ленин попадался реже. А еще реже два бородача — Маркс и Энгельс, о которых люди из эшелона мало что знали.
На станции целый день ревели маневровые паровозы. Ревели музыкой маршей огромные охрипшие станционные репродукторы.
В Шепетовке позволили, наконец, людям из эшелона набрать воды. По двое, трое, навьюченные ведрами, банками, котелками — что у кого было, в сопровождении конвоя шли к станционному насосу, брали воду. Вода! Не обращая внимания на мороз, жадно пили, мыли руки, умывались. Здесь, у насоса была единственная возможность встретиться с людьми из других вагонов, что-то спросить, что-то услышать, поделиться новостями. Некоторым посчастливилось даже обменяться парой фраз со снующими по станции железнодорожниками. Новые конвоиры, в основном молодые солдаты-призывники, в большинстве своем русские, украинского не знали, а уж что говорить о польском. С самого начала вели себя с предписанной строгостью, особенно в присутствии командиров. Видно было, что боятся их как огня. Друг другу тоже не доверяли. Неусыпно следили только за одним — чтоб, не дай Бог, подконвойный не сбежал. При каждом выходе из вагона и возвращении как можно строже выкрикивали полученный от командиров приказ:
— Внимание! При попытке побега — стреляем без предупреждения!
А какой-нибудь особенно усердный иногда добавлял:
— По пути — шаг влево, шаг вправо — стреляю без предупреждения! Ясно? Тогда марш!
Но даже самый строгий, самый усердный конвой в таком людском муравейнике не в состоянии был все заметить, за всем уследить.
Местные железнодорожники, русские и украинцы, тоже не знали станцию назначения ворволинецкого эшелона. Раз их перегрузили на широкую колею, значит повезут в глубь России. Но куда?
— Таких эшелонов, как ваш, в Шепетовке еще не было. Женщины, дети! А за что вас выселяют?
— Если б мы знали! Забрали из хаты и повезли.
— А командиры говорят, что вы — польские паны, буржуи, помещики, бунтуете против советской власти.
— Мы помещики, мы буржуи? Ой, что-то мне, парень, кажется, что я свои портки дольше задницей протирал, чем ты свои.
— Нет, таких эшелонов мы в Шепетовке еще не видали… Было, правда, еще осенью — в такие же составы грузили польских офицеров, что тут в плену сидели. Много их было. Казарм не хватило, так этих ваших офицеров даже в школах держали. Так то и вправду были паны! Мундиры красивые, сапоги с голенищами… Я у одного даже часы купил. А куда их повезли отсюда — тоже не знаем.
Русские вагоны были значительно больше, свободнее. И главное — здесь были нары! Двухъярусные, сколоченные из досок. Первые споры начались из-за места на нарах. Лучшие места были наверху, у самой стены. Хуже — внизу, особенно у дверей. Самые плохие — рядом с клоачной дырой. Что делать, кто первый — тот выбирает, смирились люди с этим правилом. Но все-таки два исключения сделали — для кормящих матерей с грудными детьми. Для Наталки Данилович и поселенки Ханки Зелек места на верхних полках нашлись.
Главное — были нары!
Главное — было немного воды!
Главное — можно было развести огонь в печке!
Главное — в темноте можно было зажечь карбидную лампу, свечку или лучину!
Поделили нары. Потом делили воду. Мало ее было на такое количество людей, но хоть чаю все могли попить. А ведь они уже несколько дней не мылись. Перебранки перебранками, а женщины и в этом случае дружным хором настояли на том, что грудных детишек надо выкупать. Молодым мамам выделили дополнительно котелок воды. Им же уступили право первыми поставить греть воду на печку. А вот в том, что касается следующих по очереди, согласия было меньше. Спорили, куда сложить багаж, кому, сколько места положено на нарах, кто с кем будет соседствовать.
Ночь. Эшелон все еще стоит. Снаружи стук колес проезжающих мимо поездов, рев российских паровозов. Люди в вагоне кое-как разложились, нашли себе место, спят. Но не все. В проходе между нарами пылает докрасна раскаленная печурка. Благотворное тепло растекается кругами по вагону. Не до всех доходит, но ведь всегда можно к печке подойти, протянуть ладони и хоть немного согреться. В открытой дверце переливаются, мигают золотисто-красные языки пламени. Огонь! Он дает тепло и притягивает, как магнит.
Вокруг печки собрались мужчины. Дымят подольским самосадом и вполголоса, чтобы не будить спящих, говорят, говорят, говорят.
— Ну, вот все и улеглись как-то. — Мантерыс поворошил огонь, сыпнул искрами, прикурил щепкой самокрутку. — В тех вагонах мы бы, того и гляди, задохнулись. Тут тоже не больного просторно, а все-таки…
— Так я вам, мужики, скажу — насчет просторно — не просторно, это так, как с тем евреем, что сварливую жену имел и кучу детей, с раввином и козой… — Бялер грел окоченевшие руки и рассказывал анекдот. Посмеялись.
— С этим твоим евреем и козой было аккурат как с нами: радуемся, как дураки, что вагон побольше.
— Жаль только, что нет тут раввина, который бы нам в беде что-нибудь мудрое посоветовал.
— Вот холера, вы, евреи, всему найдете объяснение.
— И везде вам хорошо.
— Ну, да! Что ж ты, Йосек, вроде такой умный, а дал себя выселить? Не мог вовремя у своих еврейских комиссаров в Тлустом или даже в Залещиках доброго совета попросить? Помогли бы тебе, наверное, как еврей — еврею.
— А что, скажешь неправда? Как Советы к нам пришли, кто их в Тлустом приветствовал? Одни евреи и украинцы.
— Я там никого не приветствовал, — защищался Йосек. — Ни при поляках, ни при Советах. Дал Бог жизнь — я и жил. Позволит Бог жить, буду жить дальше. Все в руках Всевышнего!.. Пусть каждый сам за себя отвечает. Не ровняй услышанного с увиденным! Ты меня видел, Мантерыс, чтоб я кого в Тлустом приветствовал? Ну?
— Он прав! Вы что, мужики, Йосека не знаете, ему до комиссаров дело, как мне до княгини Любомирской! Евреи, евреи! А что, может, поляков таких в Тлустом не было, которые Советам радовались?