Седых, никогда не выплевывавший «серу», приговаривал:
— Голода смолой не обманешь, зато зубы вычистит, десны укрепит. От цинги полезно.
Зимней тайге, кроме дикого зверя, нечем накормить голодного и беззащитного человека. Разве что из-под глубокого снега выгребешь прошлогоднюю ягоду: пурпурную болотную клюкву или красную бруснику. На зверя ссыльным охотиться было не с чем. Жажду утоляли, слизывая снег из горсти. Бригадиру это не понравилось.
— Завтра возьму на складе котел. Кружки только понадобятся.
Эх, как же им пригодился этот закопченный, жестяной котелок! Разожгли утренний костер, поставили котелок на треногу и натопили в нем снег, вскипятили воду.
— Сибирский чай будем пить.
Удивились, когда впервые увидели, как Седых бросил в кипящую воду мелко сломанные веточки дикой малины и черной смородины. Было тут вдоволь этого добра на прогалинах, особенно в низинах у впадающих в Пойму ручьев. Сибирский чай приобретал темно-красный цвет и пах малиной.
— Витамины! — нахваливал Седых и громко хлебал дымящийся на морозе кипяток.
С той поры бригада Седыха каждый день чаевничала. А вскоре и все Калючее распивало сибирский, малиновый чай.
Смеркалось, догорали костры, когда бригадир отдавал, наконец, долгожданную команду:
— Кончай работу!
Изнуренные, голодные до колик в желудке и головокружения, брели они обратно в бараки. Некоторые сразу спешили к столовке, где уже ждал с посудой кто-нибудь из близких. Потом — в пекарню за ежедневной порцией хлеба. И только тогда уже в теплый барак.
Еще в эшелоне появились вши. И никак не удавалось избавиться от этой напасти. Прожорливые паразиты гнездились в волосах и складках одежды. Не помогала частая стирка белья в щелочи, которую готовили из древесного пепла, потому что не было мыла. Не помогало выбрасывание одежды и постелей на мороз. Ни пропарки в бане, ни прожигание на кострах, ни ежедневное искание. Вшей ничего не брало. И как будто этого было мало, так в Калючем в первую же ночь свалилась на них еще одна беда — засилье клопов! Старые лагерные бараки кишмя кишели клопами. После выселения заключенных оголодавшие кровопийцы только и ждали, чтобы наброситься на новые жертвы. Как только наступала темнота и люди укладывались спать, целые полчища клопов выходили на кормежку. Десантом приземлялись с потолка, лезли из щелей и щелочек в стенах, атаковали из-под нар. В бараках гнездились целые стада черных жирных тараканов, и хоть они тоже доставляли массу хлопот, целыми пригоршнями тонули в воде и супе, так эти хоть людей не жрали.
Все с нетерпением ждали воскресенья. В этот день был выходной. Завтрак выдавали немного позже, можно было чуть-чуть дольше поспать. А если сон не шел, так хоть полежать на нарах, попытаться на мгновение обо всем забыть, полентяйничать. А может, и помечтать. Хлеб выдавали в субботу вечером на два дня сразу. Кто сумел пересилить голод, у того на воскресенье оставалось побольше хлеба. Обед приносили в барак и ели в семейном кругу. В воскресенье ходили в баню, стирали, сушили, латали все больше рвущуюся на работе одежду, чинили как могли разваливающиеся размокшие сапоги, давили вшей и выкуривали клопов. После обеда шатались по баракам, навещали старых и новых знакомых, обменивались слухами и новостями.
По воскресеньям же, причем все чаще, ходили на похороны, хоронили в вечной мерзлоте сибирской земли своих покойных. Если смерть приходила к кому-то на неделе, его сосновый, грубо отесанный гроб ждал до воскресенья.
— Работа есть работа. Норма должна быть выполнена. А покойному и так ведь спешить некуда, — неизбежно решал комендант и отказывал в похоронах в рабочий день.
Хоронили умерших на краю тайги, на высоком, поросшем старыми соснами берегу Поймы. Из-под глубокого снега торчало несколько сосновых столбиков с выжженными крупными номерами. Это были могилы с номерами умерших в Калючем заключенных. Одни номера, без имени и даты смерти.
Первыми поляками, похороненными на кладбище в Калючем, стали две замерзшие девочки, Кулябинская и Чуляк, пожилая женщина из Львова, умершая на последнем этапе зимнего пути из Канска в Калючее, и девушка из Черткова, которую прибила падающая сосна.
Теперь, с приближением весны, все реже случались воскресенья, когда на кладбище не появлялся очередной католический крест. В ту первую зиму умирали в основном старые больные люди. Умирали, лишенные необходимой врачебной помощи, истощенные голодом и холодом. Из-за недоедания, отсутствия молока и витаминов, от холода, паразитов и грязи заболевали всевозможными болезнями и гасли, как свечки на ветру, грудные дети.
Гробы ссыльные сколачивали из необработанных сосновых досок, которые им самим приходилось нарезать на пилораме. Кресты ставили березовые. А на дощечках, прибитых к крестам, выжигали имя, дату смерти и просьбу о молитве. Труднее всего было выкопать могилу. Даже специально разложенный костер слабо помогал оттаять твердую, как камень, землю. Вечную сибирскую мерзлоту приходилось сантиметр за сантиметром, ком за комом вырубать топором. А могила должна быть глубокой, и не только как того требует традиция, но и для того, чтобы оголодавший лесной зверь не нарушил покоя усопшего.
На первые похороны приходило почти все Калючее. Ксендза среди ссыльных не было, поэтому они сами, как помнили и могли, отправляли христианскую службу. Бросали комок земли на крышку гроба, читали литанию и пели «Вечный покой». А когда кто-нибудь запевал: «Твоей опеке, Отец небесный, чада твои вверяют судьбу», никто не мог сдержаться. Плакали все: над усопшим и над своей каторжной долей.
Комендант Савин не разрешал, правда, хоронить в будние дни, но не запрещал ставить кресты, не мешал полякам в погребальных обрядах. И только его заместитель, опер Барабанов, неусыпно бдел за всем и за всеми.
Вскоре после приезда заболела Рашель Бялер, простыла еще в поезде. Кашляла, теряла сознание от высокой температуры. Циня каждое утро выходила с бригадой в тайгу. Бялер как специалист и мастер на все руки с рассвета до заката трудился в лагерных мастерских. С больной матерью оставался самый младший в семье, Гершель. Бялер где только не искал возможность помочь жене. Пошел в лазарет к фельдшеру, настоящего врача в Калючем не было. Фельдшера, невысокого полного мужчину в очках, поминутно сползавших ему на фиолетовый нос, звали Тартаковский, жил он когда-то в Ленинграде, а в Калючее попал осужденный за какие-то троцкистские преступления против советской власти. В Калючем отбывал ссылку как «враг народа», без права возвращения в Ленинград.
Тартаковский был евреем. Когда Бялер вошел в его закуток в санитарном бараке, Тартаковский сидел за столом и хлебал чай, для крепости разбавленный спиртом. Увидев Бялера, опустил очки на нос, внимательно осмотрел и спросил:
— Амху?
— Амху. Ну, жид я.
— Ну, и чего тебе, еврею, надо?
— Еврею? — Бялер плохо понимал по-русски.
— «Еврей» по-русски как раз и значит «жид». Так что теперь ты уже не жид. Понимаешь?
— Ну, понимаю… Не так, чтоб очень… Если я, Йоселе Бялер, не жид, то кто я есть?
— Жид, ты, Бялер, жид, этого не скроешь. Но у нас, в Советском Союзе ты — еврей! Понял? Жидом ты был там, в шляхецкой антисемитской Польше. А у нас, в социалистической стране, где все народы равны, ты не «паршивый жид», как у вас в Польше говорится, или у этих хохлов вонючих на Украине! Отныне, Бялер, ты еврей! Понимаешь? — Тартаковский поправил очки и хлебнул чаю.
— Понимаю, понимаю. Отныне в Советском Союзе я, Йоселе Бялер уже не жид, а еврей! Ну, ну… — удивленный Бялер покрутил головой.
— Ну, раз еврей понял, это хорошо. И не надо мне тут этих «ну, ну…»
— А можно поинтересоваться?
— Ну, интересуйся, интересуйся.
— Так скажите мне, пан доктор, где во всем этом хоть какая-то логика?
— Какая еще логика? О чем ты?
— А я вот о чем. Неужели, чтобы я, Йоселе Бялер, узнал, что в Польше я был жидом, а в Советском Союзе стал евреем, надо было меня со всем моим бедным жидовским семейством аж в Сибирь вывозить? Чтоб моя бедная Рашель теперь в горячке умирала, чтоб мои дети…
— Ша, жид, ша! Философ нашелся. Лучше скажи сразу, зачем ты, еврей сюда пришел, и что тебе, еврею, надо?
Фельдшер навестил больную в бараке. Приложил ладонь к раскаленному лбу, проверил пульс, послушал стетоскопом. Покивал головой, порылся в холщевой санитарной сумке, достал две порции какого-то порошка, одну из которых велел больной выпить сейчас, а вторую вечером.
— Ну как? — с надеждой спросил Бялер.
Тартаковский спустил на кончик носа очки, потом снова их поправил. Был серьезен. И трезв. Отозвал Бялера в сторону.
— «Верую, Господи, Боже мой и Боже отцов моих, что выздоровление мое и смерть моя в Твоих руках».. Еврей меня понял?
— «Господь — Бог наш. Господь един»… — прошептал в ответ побледневший Бялер, который на этот раз все сразу понял.
Рашель Бялер умерла через несколько дней. Не было в Калючем «хевра кадиша», традиционного еврейского святого братства, которое занимается похоронами в каждой еврейской общине. Бялер, оправдываясь перед Всемогущим, как мог убедительно старался объяснить, что никак не может исполнить религиозных обрядов, обязательных для благочестивого еврея на похоронах; ему пришлось делать у тела покойной все самому. Символически омыл тело, обернул с ног до головы в чистую простыню — откуда ж в Калючем взять льняной смертный саван… Сам уложил Рашель в гроб из неструганных сосновых досок, который помогли ему сколотить Данилович и Долина. Они же, пока Бялер с детьми бдел беспрерывно у тела жены, вырубили могилу Рашели в замерзшей земле.
Не было такого человека из Червонного Яра, который не проводил бы Рашель в последний путь, а богомольная бабка Шайна даже попыталась затянуть «Вечный покой». И как принято на любых похоронах, бросил каждый на могилу соседки по комку земли.
9
Начало апреля. Дни становились все длиннее. Морозы пока не отступали, особенно по ночам, когда с пушечным грохотом в тайге ломались от стужи деревья, по которым уже заструились живые соки. Утром, по мере того, как солнце взбиралось все выше, мороз постепенно смягчался. К полудню чуть прогретый солнечным теплом верхний слой снега превращался в сверкающий твердый панцирь. В эту предвесеннюю пору голодным стаям волков легче забить серну, оленя или даже лося, загоняя добычу в глубокие сугробы, в которых длинноногие жи