Польская Сибириада — страница 22 из 85

В эшелоне — в одном вагоне, в Калючем — в одном бараке, в одной лесной бригаде — Владек всегда был с ней рядом. Внимательный, всегда готовый посоветовать, помочь. Это случилось через несколько дней после смерти мамы, уже после похорон. Они возвращались с вырубки. Поглощенная горем, такая голодная, уставшая, замерзшая, брела из последних сил, не замечая ничего вокруг. Сыпал густой снег, запутывал протоптанные дорожки, уводил в сугробы. В какой-то момент Целине вдруг стало тепло, как-то так приятно, сладко в горле. Она помнила только, что прислонилась к толстой сосне, заслонившей ее от снега. Когда пришла в себя, Владек до боли растирал ей замерзшие виски, дышал на руки, спасал от обморожения.

Это она уговорила его помогать Корчинскому учить детей.

— Я не смогу, Целинка, — пробовал он отговориться.

— Сможешь, сможешь! — и чмокнула его в щеку. Владек покраснел, как девица.

Целина учила детей польскому языку, потому что в залещицкой гимназии действительно была в этом сильна. Владек обучал арифметике и географии. Занимались по воскресеньям. Вместе проверяли, чему дети научились, вместе разучивали с ними песни.

Барабанов с допросом дождался ночи. И начал с Целины Бялер. Он ожидал, что молоденькая неопытная девушка, станет легкой добычей. Сознательно держал ее в промороженной темной коморке, голодную, замерзшую. Цыбулько помогал с переводом. Барабанов начал с того, что не позволил девушке сесть, держал ее посреди комнаты стоя. Грозно нахмурившийся, сгорбленный карлик кружил вокруг, забрасывая вопросами:

— Фамилия? Имя? Имена родителей? Национальность?

— Жидовка.

Остановился, иронично повторил:

— Еврейка? Правда? А я думал, судя по тому, чем ты занимаешься, польская патриотка… Говоришь, еврейка?

— Жидовка. Польская жидовка.

— Не жидовка, а еврейка! Это только в этой вашей бывшей панской Польше можно было обзывать вас жидами. У нас все народы уважают. Еврейка. Ты мне лучше скажи, за что ты арестована?

— Не понимаю… За что меня арестовали? Извините, я сама хотела узнать, за что вы меня здесь держите!

— Какая невинность! Смотрите-ка! Ты мне лучше расскажи, причем подробно, к какой польской контрреволюционной организации ты принадлежала, и как вы действовали против Советского Союза. Ну, говори!

— Но товарищ начальник…

— Арестованная, я тебе не товарищ. И не пан. Обращайся ко мне — гражданин.

— Извините, гражданин начальник, я, правда, ничего не знаю. Я ни к какой организации не принадлежала.

— Не знаешь, не принадлежала, никогда?

— Никогда.

— И против советской власти не выступала?

— Я… против советской власти? А что я такого сделала?

— Ты прекрасно знаешь, что ты делала. Признаешься чистосердечно, расскажешь все, отнесемся снисходительно. Не признаешься, пеняй на себя. Ясно?

— Гражданин начальник, я, правда, ничего не знаю. Не понимаю, чего вы от меня хотите. Отпустите меня в барак. Отец беспокоится, братик. У нас мама недавно умерла.

— Ой, какая хитрая еврейка, разжалобить меня хочет. Ладно, хочешь со мной поторговаться, пожалуйста: ты признаешься в участии в контрреволюционной польской организации, расскажешь о своей деятельности, сообщишь все имена, а я подумаю, что с тобой дальше делать. Может, тебя и отпустим? Ну, сговорились?

— Как я могу признаться в чем-то, чего не было и о чем я понятия не имею. Я, правда, никуда не вступала и никакой деятельностью против советской власти не занималась.

— Не занималась?

— Нет, не занималась, гражданин начальник.

— А кто в бараке польских детей учил, кто им в голову антисоветскую агитацию вдалбливал?

— Да я же не учительница. Я сама еще ученица. То есть, в Польше училась в школе.

— Не ты учила? А может, ты и Корчинского не знаешь? И Лютковского, может, не знаешь?

— Я не учила. Конечно же, я знаю пана Корчинского и Владека, то есть Лютковского. И вы прекрасно знаете, что мы живем в одном бараке, работаем в одной бригаде.

— А петь детей учила?

— Петь?

— Цыбулько, как это там у них по-польски было?

Переводчик выгреб из кипы бумажную тетрадь.

Февраль, день десятый, навсегда запомним…

— Хватит! — прервал Барабанов. — Ну, так что, может, ты и этого не знаешь? Не слышала?

— Слышала. Знаю. Все Калючее эту песню знает.

— Все Калючее, говоришь? А ты, ты откуда ее знаешь?

— Слышала где-то, все знают, и я тоже.

— Конкретно, где, от кого?

— Люди в бараках пели.

— Кто конкретно? Кто пел?

— Не знаю, я просто слышала, как люди пели.

— А кто ее написал?

— Не знаю, правда, не знаю.

— Не знаю, не знаю! А кто ее детям в бараке продиктовал?

— Не знаю.

— Кто их учил петь антисоветские песни?

— Я не учила. Не знаю.

— А может, ты сама ее не пела? Ну, говори!

— Не знаю, не помню. Может, и пела, все пели… Я, правда…

Владек Лютковский дал такие же показания. Детей не учил. Он не учитель. Если кто-то к нему подходил, просил помочь, помогал, как ребенку не помочь. Особенно с арифметикой, иногда по географии, в этом он немного разбирается.

Барабанов открыл учебник географии и нашел там карту Польши.

— А это ты видел?

— Может и видел, не помню.

— А что это?

— Карта. Карта Польши.

— И этому ты их учил? С этой картой?

— Я уже говорил, гражданин начальник, я никого не учил.

— Не учил! А это что?

— Карта Польши.

— А если бы тебя ребенок спросил про эту карту, ты что бы ему сказал? Что это?

— Ну, ясно ведь: карта Польши.

— А ты не знаешь, что нет уже этой вашей панской Польши? Чему же ты детей учишь? Антисоветской пропагандой занимался, сволочь!

На все остальные вопросы Барабанова Лютковский отвечал как автомат: нет, нет, нет.

Корчинского Барабанов держал в карцере. Шаг вперед, шаг назад. Тесная темная клетушка, без окна и нар. Можно было стоять, прислонившись к стене, в лучшем случае сесть на промерзший пол. Только из узкой щели под дверью из коридора, где стояла печка, и был пост охранника, сочилась тоненькая струйка тепла. Оттуда же долетали приглушенные голоса. Он вслушивался, но понял только, что первой на допрос повели Целину. Ужасно долго тянулось время. Корчинского трясло от холода. Проснулась ревматическая боль в хромой ноге. Но больше всего его мучила совесть, что из-за него страдают эти двое юнцов. Утешал себя тем, что против них нет никаких доказательств. О чем может идти речь? Наверняка об обучении детей без согласия комендатуры. Это он возьмет на себя. Защитит молодежь, только бы они не сломались, не дали себя перехитрить, спровоцировать. Только бы помнили о том, что он им советовал. Вернулась Целина? Кажется, да. Говорят что-то? «Выходи!» Лютковского выводят? Наверняка…

Вначале Барабанов обращался с Корчинским вежливо. Дрожащего от холода учителя усадил на табурет, угостил горячим чаем.

— Тайга, Корчинский. Мороз. Зима. Ну, уж как есть, так есть. Но перейдем к делу. Надеюсь, вы знаете, за что вас арестовали?

— Понятия не имею, гражданин начальник. Для меня это полная неожиданность, я за собой никакой вины не чувствую.

— Корчинский, мне кажется, мы оба люди серьезные, давайте говорить серьезно. Организовали вы в Калючем обучение детей или нет?

— «Организовал», может, слишком сильно сказано. Ну да, я детей учил. В своем бараке. Вы же знаете, пан начальник, что я по профессии учитель?

— Знаю, Корчинский, знаю. И не только это. То есть, вы признаетесь, что обучали детей? Разумно, это уже что-то. А знаете ли вы, что такое самовольство недопустимо, и вы тем самым нарушили наши советские законы?

— Не было у меня такого намерения. Просто, мне стало жаль детей; в школу не ходят, бездельничают, балуются. Вот я как старый педагог и решил ими заняться.

— Макаренко!

— Не понял?

— Это известный советский педагог… И чему вы их учили?

— Всему понемногу, чтобы умели читать и писать, чтобы не забыли…

— По-польски?

— По-польски.

— А почему, например, вы не учили их по-русски? Не подумали, что дети будут здесь жить и русский им пригодится больше?

— А знаете, не подумал. Впрочем, как вы сами слышите, у меня с русским слабовато.

— Вы их учили читать, писать. А пению тоже обучали?

— Пению? Не думаю, что в этих условиях пение такой необходимый предмет.

— Я тоже так думаю. А кто вам помогал?

— Никто. Я сам их учил. Я не знаю здесь других учителей.

— Не знаете? Никто вам не помогал? А Лютковский, а Бялер? Корчинский, не делайте из меня дурака. Или говорите правду, или мы по-другому с вами поговорим, — Барабанов вскочил со стула, нахохлился как петух.

— Я правду говорю. Сам обучал. Эти юнцы? Какие из них учителя?

— А песни с детьми разучивать вы им поручали?

— Я ничего никому не поручал. Сам детей учил.

— Значит, слова этой песни вы сами детям продиктовали?

Барабанов подсунул Корчинскому тетрадь с песенкой «Десятого февраля», записанной старательным детским почерком.

— Я не диктовал. Дети всякое записывают.

— А может, вы еще скажете, что не знаете ее содержания?

— Слышал что-то, люди в бараках поют.

— Только за одну эту антисоветскую песню можете себе списать десять лет! Боюсь, Корчинский, вы меня не совсем поняли. Или притворяетесь и не хотите понять. Откроем карты: или вы признаетесь, Корчинский, во всех своих антисоветских преступлениях и тогда получите более мягкое наказание, или… Ну, выбирайте. Я жду.

— Не в чем мне признаваться, кроме того, что учил несчастных ребятишек.

— А в том, что вы организовали в Калючем контрреволюционную организацию, что занимались антисоветской пропагандой? Об этом вы забыли? Мы все знаем, Корчинский, все!

— Я не могу признаваться в том, чего не делал. Детей учил, да. Но какая организация, контрреволюция?!

— Хватит, Корчинский. Вижу, вам нужно вре