— Сейчас будет тебе хлеб, папа привез.
Отец развязал вещмешок с хлебом. Броня тем временем протянула руку и хотела погладить Сташека по голове. Тот, не привыкший к таким ласкам, дернул головой, и рука девушки повисла в воздухе.
Броня действительно шла как-то с ребятами в Каен и всю дорогу пересказывала им «Огнем и мечом». Из всей «Трилогии» в бараке был только «Потоп». Она обещала при случае пересказать им и «Пана Володыевского», а может, и «Крестоносцев». Но такой случай пока не представился. Сташек по-своему даже любил Броню, но это еще не повод, думал он сердито, чтобы так его позорить, обращаться, как с маленьким, по головке гладить. И в голову ему в тот момент не пришло, что скоро он именно из-за этой самой Брони до крови будет драться с Казиком Грубой.
А дело было так. Шли они с мальчишками на рыбалку, встретили Броню, возвращающуюся с реки с охапкой выстиранного белья.
— День добрый! — вежливо поздоровался Сташек, которого еще мама научила, что с каждым знакомым нужно здороваться.
— День добрый, день добрый, Сташек! — ответила, улыбаясь, Броня и пошла своей дорогой.
— Хи, хи, хи, какой вежливый мальчик! «День добрый, пани!» — передразнил его Казик. — Но ты прав, подлизывайся заранее, пригодится.
— Ты чего?
— Не прикидывайся глупым, вроде ты не знаешь.
— А что я такого должен знать?
— Дурака корчишь? А то, что эта Броня скоро твоей мачехой будет. Вот что!
— Как это, моей мачехой? Что ты плетешь?
— Я плету? Да весь барак знает об этом, Броня с твоим стариком давно шашни крутит, еще со сплава…
Не договорил. Сташек бросился на него с кулаками, и только шедший с ними Эдек с трудом растащил дерущихся.
7
Корчинский умирал. Он уходил из этого мира в полном сознании, в неизбывной тоске. Именно в тоске. Все, что ему дано было вытерпеть физически, он уже в этом мире, наверное, пережил. Теперь он неподвижно лежал с закрытыми глазами на нарах в бараке, худой, как скелет, и такой слабый, что не мог поднять руки, чтобы утереть со лба заливающий его пот, или отогнать назойливую муху. Ничего не болело. Не хотелось есть. Изредка хотелось пить, и он с трудом облизывал засохшие синеющие губы. Тогда ухаживающая за ним мать вливала ему ложечку малинового отвара и отирала влажные виски. Уже неделю пребывал Корчинский в этом горячечном состоянии, мало чем отличающемся от небытия, хотя мозг его продолжал исправно работать. Да вот только не было сил высечь в себе даже слабую искорку воли. А когда человек теряет волю, ничто и никто ему уже поможет. И это Корчинский знал по собственному опыту каторжанина. А вот теперь и сам сдался и понял, что близится конец. Его мучили лагерные воспоминания. Мучили угрызения совести за то, что это он стал причиной несчастий, которые свалились на совсем юную Циню Бялер и такого же молодого Владека Лютковского. Зачем он тогда в Калючем уговорил их учить детей?! Лютковский погиб в ГУЛАГе в страшных мучениях. А что сталось с Циней Бялер? Этого умирающий Корчинский не знал…
Корчинского с Лютковским после заочного приговора НКВД на 20 лет лагерей отправили в начале апреля 1940 года из Канска в тайшетский ГУЛАГ. Выдержать здесь четверть века?! Тайшетские лагеря пользовались дурной славой. Они наслышались об этом в канской тюрьме, выполнявшей пересылочную функцию. Именно в Канске брали начало многочисленные каторжные тракты, расходились по всему Красноярскому краю, в Иркутск, Тайшет, в северный край эвенков и якутов, на Таймыр и Колыму. «Колыма, Колыма, веселая планета, двенадцать месяцев зима, остальное лето»… Их было в камере несколько десятков. Мешанина человеческих типов, национальностей со всего Советского Союза, политических заключенных и обычных бандитов, нередко многократных рецидивистов. Царят, правят в камере «блатные», которые по первому знаку своего «пахана», непререкаемого лидера, готовы на все. Люди, впервые отбывающие наказание, причем неизвестно за что, политические, чувствовали себя среди них, как овца в волчьей стае. Таких зовут «фраерами». А «люди» здесь они — рецидивисты, «блатные». Это именно они с тихого согласия администрации устанавливают в тюрьмах и лагерях волчьи законы.
Корчинский и Лютковский, которых взяли прямо в тайге, не имели с собой ничего ценного. И все равно, шерстяной шарф Лютковского стал добычей блатных, как только новеньких втолкнули в камеру.
Еще в Канске узнал Корчинский, что такое эти тайшетские ГУЛАГи. Заключенные были заняты в основном на производстве деревянных шпал для железной дороги. Там же эти шпалы пропитывали. В общих словах это сводилось к тому, что сходящие с пилорамы шпалы для усиления их прочности, стойкости против влаги и гниения пропитывали специальной смесью креозота, дегтя и керосина. При длительном контакте это была смертоносная смесь даже для здоровых людей, а что говорить об изголодавшихся заключенных, работающих без какой-либо профилактической защиты. Ядовитые испарения поражали дыхательные пути, оседали в легких, в глазах, окрашивали кожу и пропитывали не только одежду, но все человеческое тело, как губку, невыносимым неистребимым смрадом. Из Канска их этапировали. Куда? Этого заключенному никогда не сообщали. Но когда они вышли из вагона, по специфическому запаху поняли, что они в Тайшете.
Несколько месяцев работали они с Лютковским на пропитке железнодорожных шпал ядовитой испаряющейся смазкой. Этого хватило, чтобы они сами пропитались этим смрадом на всю жизнь. А у Лютковского развилась скоротечная чахотка. Парень умирал в страшных мучениях. Плевал кровью, заживо гнил, как сжираемый цингой «доходяга».
Когда Корчинский после амнистии добрался до Калючего, он уже не застал там никого из семьи Владека. Всех унес тиф. Не застал он и Бялеров. Жена Бялера умерла, а старика вместе с остальными польскими евреями куда-то вывезли из Калючего. Впрочем, что он мог сказать Бялеру о судьбе его дочери, Цини? Их разделили еще в канской тюрьме. Что теперь с ней? Циня была девушкой редкой красоты и ума. «Я виноват, я, что детей в эту геенну вверг!» Совесть не давала покоя. Что с Циней? Только бы ее не постигла судьба Владека Лютковского…
Тюремная больница в Канске считалась далеко не самой худшей среди подобных заведений. Если заключенному посчастливилось сюда попасть, он даже мог рассчитывать на отдельную койку, чистое постельное белье и неплохое питание. Врачебная опека тоже была на уровне, поскольку в Канск по этапу попадали осужденные врачи разных специальностей.
Циня — Целина Бялер попала в канскую больницу прямо с доставивших ее из Калючего арестантских саней с диагнозом «тяжелое воспаление легких». У нее держалась высокая температура, она теряла сознание, металась в бреду, кричала. Придя в себя, Целина увидела склонившееся над ней лицо пожилого седого человека с толстыми стеклами очков на носу. По белому халату и стетоскопу догадалась, что это доктор. И не ошиблась. Как она позже узнала, звали его Исаак Левин, профессор-терапевт, осужденный в ходе сталинских репрессий в Ленинграде после убийства Кирова.
— Не спим уже? Хорошо, хорошо… Ну, проверим пульс, простучим легкие, послушаем, что нам скажет сердце. Так… Хорошо, хорошо… Ну, кажется, худшее за нами. Теперь попрошу вас много спать, отдыхать. Все будет хорошо.
Доктор Левин появлялся возле ее постели ежедневно. На утреннем обходе его сопровождала надзирательница отделения, гренадер-баба, неразговорчивая и грубая. Санитарками и няньками здесь служили заключенные. Целина чувствовала, что доктор относится к ней с особой заботой. Она поправлялась, пробовала даже вставать с постели.
— Лежи, дура, — обругала ее соседка по палате, заключенная. Ей сделали операцию на желудке, похоже, у нее был рак, потому что она страшно мучилась, ночами корчилась от боли. — Лежи, глупая, пока они тебя сами с койки не стащат. Плохо тебе тут? Ты видно «фраерша». Ой, Боже, Боже! Я этой боли больше не вынесу, а эта блядь, надзирательница, капли морфия для умирающего человека жалеет.
Для более подробного осмотра доктор Левин вызывал выздоравливающих к себе в кабинет. Целину вызвал неожиданно, был в тот день с ней подчеркнуто сух, даже строг. Осматривал ее долго, тщательно. Что-то бормотал себе под нос. Прервал осмотр и отправил санитарку за чем-то в другое отделение. Когда они остались одни, доктор Левин, проверив, не подслушивает ли кто под дверью, произнес неожиданный монолог:
— Я знаю, что вы польская еврейка. Вы обо мне ничего не знаете, но я тоже еврей. Только российский. Я хотел бы вам помочь. Но не только потому, что вы еврейка. Вы еще очень слабы, а я не могу вас дольше держать в больнице. Если вы сейчас попадете в ГУЛАГ, у вас нет никаких шансов выжить. Я подумал, можно попробовать оставить вас в больнице лаборанткой. Химию изучали?
— В польской гимназии… И латынь. Курсы Красного Креста до войны прошла…
— Прекрасно! Этого достаточно. Вижу, мы понимаем друг друга. Надо рискнуть. Завтра на обходе скажите, что вы санитарка-лаборантка, спросите, не могли бы вы у нас работать. Я поручу надзирательнице отправить вас с рапортом к коменданту больницы. Остальное — моя забота.
План старого профессора показался Целине нереальным, но она сделала все, как он велел. И о, чудо! Удалось. Профессор Левин пользовался несомненным авторитетом у коменданта. В качестве санитарки-лаборантки Целина проводила весь день в больнице, а на ночь ее запирали в специальной камере, предназначенной для работающих в тюремной больнице заключенных. Обязанности у нее были несложные, как-то справлялась. Однажды она воспользовалась подходящим моментом, набралась храбрости и задала доктору Левину давно мучавший ее вопрос:
— А как вы узнали, пан профессор, что я еврейка?
Левин грустно усмехнулся, протер очки.
— Ты, наверное, боишься, что по внешности? Говорят, именно так нас узнают. Нет, деточка. Внешность — ерунда. Многие нации на свете выглядят идентично или подобно. Ты почти двое суток была без сознания. Металась, бредила в горячке. Я заглянул к тебе ночью, ты что-то говорила, выкрикивала. Наверное, по-польски. Но пара слов наводила на размышления. Тогда-то я и понял, что ты — еврейка.