Польская Сибириада — страница 50 из 85

Воз тонет в зелени, как челн в равнине вод…

— «Акерманские степи?»

— Слушайте дальше:

… То ухо звука ждет, что можно бы расслышать!

И зов Литвы… Но в путь никто не позовет.

Ильинский несколько раз задумчиво повторил: «Никто не позовет, никто не позовет»… И вот этого Ильинского застал Олейников за чтением и без объяснений забил насмерть.

Только в Калючем Корчинский узнал об аресте, о трагедии в семье Даниловичей. Где теперь Данилович?

Первым этапом для арестованных в Калючем поляков всегда был Канск и его прославленная «пересыльная тюрьма». Туда и попал Ежи Данилович. После смерти сына и любимой Наталки рухнул его прежний мир, а все, что еще могло с ним произойти, оставляло его совершенно безучастным. Он был в такой абсолютной прострации, что даже о самоубийстве думать не хотелось. Психически сломленный, клубок нервов, злобы и агрессии.

Первый скандал случился в тот момент, когда охранник лязгнул засовом и втолкнул его в общую камеру. Местный «пахан» по обычаям блатных попытался сразу вступить в свои права и начал задавать вновь прибывшим вопросы. Данилович, не отвечая, отыскал взглядом свободный уголок на нарах и присел. Изумление «пахана» и его приспешников было настолько сильным, что они на секунду смолкли. Но только на секунду. «Пахан» тут же приказал своим помощникам отобрать у новенького узелок «для досмотра». Первый, протянувший к узелку руку, был отброшен Даниловичем ударом ноги в пах так, что отлетел к стене. Следующий умылся кровью из расквашенного носа. Но через минуту в камере завязалась драка, которую удалось остановить только ворвавшимся в камеру охранникам. Избитого, еле живого Даниловича бросили на пять суток в карцер. Мокро, холодно, даже крысы, и те здесь не выживали. Раз в сутки миска похожего на помои супа. Три шага туда, три шага обратно. После карцера его вызвал к себе местный «кум».

— Согласишься сотрудничать, Данилович, переведем тебя в другую камеру, выберем этап получше, в ГУЛАГе будешь под нашей опекой.

Обозленный на всех и вся, Данилович упорно молчал. Если и отвечал, то только на стандартные вопросы: имя, фамилия, статья, по которой осужден. Он презирал всех, кто его посадил, пожалуй, больше чем того примитивного «пахана» из камеры. На вопросы и предложения «кума» ему тоже не хотелось отвечать.

— Молчишь? Ну, хорошо! Мы тоже помолчим, а твое упрямство учтем. Еще пять дней карцера, а потом марш в ту же камеру…

В каждой тюрьме, в каждом лагере бесперебойно действует беспроволочный телеграф. Здесь всегда все обо всех известно. Когда Ежи вернулся после повторной отсидки в карцере в прежнюю камеру, тот самый «пахан» согнал с нижних нар кого-то из своих и определил это место Даниловичу. В камере Данилович тоже молчал. И это молчание здесь уважали. Но по слухам, кружившим по Канску, готовился большой этап на Колыму. Данилович наслушался уже рассказов о ней и был уверен, что ему Колымы не миновать.

Пришла зима. Даже по сибирским меркам необычно суровая. Вероятно, поэтому колымский этап отложили до весны. Но зачем держать в тюрьме этих дармоедов, растрачивать впустую такую рабочую силу?! В окрестностях Канска тоже хватало лагерей. Начались этапы. Данилович попал в Таежное на реке Кан. Приток Енисея, Кан по размерам напоминал Пойму. Из Канска их гнали пешей колонной под охраной конвоя с собаками. «Шаг вправо, шаг влево, стреляю без предупреждения». И случалось, что стреляли. Так, для профилактики. А то и ради развлечения. Например, в страдающего поносом «доходягу», которому один охранник великодушно разрешил отойти на обочину, а второй, идущий сзади, его застрелил. Труп бросили на идущие в конце колонны сани, потому что количество в любом случае должно совпасть со списком.

Лагерь в Таежном был небольшим, сезонным второстепенным учреждением. Три убогих барака с двухъярусными нарами. Столовка. Склад инструментов. Даже бани не было. Фельдшер приезжал по вызову из ближайшего поселка. Только домик комендатуры был солидный, теплый, из лиственничных бревен. Вся зона была огорожена колючей проволокой. По углам четыре сторожевые башни. Кормежка — хуже некуда. Обслуга, блатные — все обворовывали заключенных. Комендант, пузатый комиссар НКВД Сидорин, жил в поселке, ГУЛАГ интересовал его постольку, поскольку поставлял его семье ворованные продукты, а когда требовалось — дармовую рабочую силу. Приходилось, конечно, следить, чтобы нормы выполнялись, чтоб не вызвать недовольства начальства в Канске.

Повседневной жизнью ГУЛАГа управлял «кум». Это был тридцатилетний комиссар НКВД Лопухин, интересный мужчина с безупречной выправкой профессионального военного. Во всяком случае, он старался произвести такое впечатление. Младшие офицеры и охранники избегали его, как могли, потому что даже в присутствии заключенных он требовал от них вытягиваться по стойке «смирно», брать под козырек, исполнять прочие армейские «штучки». Но так бывало, когда Лопухин был трезвый. А случалось это редко. Но и тогда не угасал в нем дух ярого гончего пса, энкавэдэшника. Ходили слухи, что перспективный офицер НКВД был за какую-то провинность наказан и отправлен начальством в Таежное. И еще Данилович узнал, что Лопухин по каким-то там причинам, особенно не терпит заключенных поляков. В том, что это были не только слухи, Данилович вскоре убедился лично.

Каждого вновь прибывшего заключенного «кум» вызывал на беседу. Просматривал бумаги, присматривался к самому заключенному, предварительно оценивал, на что тот способен. На первой встрече с Даниловичем комиссар Лопухин страдал от похмелья и был раздражителен. Данилович вошел, остановился у порога. Комиссар бросил на него взгляд исподлобья и продолжал листать бумаги. Потом отодвинул их, скорее, со злостью отшвырнул в сторону.

— Поляк?

— Поляк.

— Ну, ну… — он смотрел на Даниловича угрюмо и зло. — Знаешь, что о тебе тут пишут?

Данилович пожал плечами.

— Тут пишут: «Данилович, возможно польский офицер»… Ты офицер?

— Нет.

— Не офицер, говоришь? А это мы еще посмотрим… Все! — и со злой гримасой указал Даниловичу на дверь. Вслед бросил. — Смотри, пан поляк, со мной краковяк не попляшешь.

Как везде в ГУЛАГе, в Таежном можно было встретить представителей всех племен и народов Советского Союза. Поляков было человек пятнадцать, в основном из таких же, как Данилович, спецпереселенцев. Были среди них два военнопленных сентябрьской кампании, получивших дополнительные сроки в сибирском ГУЛАГе. Такого голода, как в Таежном, Данилович еще не переживал. Изможденные голодом люди дохли, как мухи, на каторжных работах. Утром миска водянистой баланды, на которой нужно было выжить до вечера. Вечером снова черпак баланды, иногда селедка, которая съедалась тут же с хвостом, головой и костями. Ежедневная двухсотграммовая порция хлеба, черного кислого непропеченного хлеба. Хлеб ели отдельно, чтобы продлить сам процесс еды. Те, кто покрепче, прятали хлеб за пазуху, чтобы потом в камере, в одиночестве потихоньку сосать его, как лакомство. Истощенный голодом человек со временем теряет человеческий облик. Нет в нем ни капли жалости, сердечности, милосердия для других. Только бы заморить голод. Свой голод. Голод, голод, голод…

Субботний вечер. Завтра свободное от работы воскресенье. Случалось иногда такое. Данилович лежал на нарах и смотрел на мигающий в печке огонь. Если и думал он о чем-нибудь, так только о завтрашнем выходном, о том, что можно большую часть дня проваляться на нарах. Вволю выспаться. Может, Наталка приснится? Хоть в последнее время все чаще и настойчивее снились ему огромные калачи, которые каждую неделю в Червонном Яре пекла его мама.

К нарам подошел рассыльный и дернул его за плечо.

— Ты Данилович?

— А что?

— «Кум» вызывает. И бегом, он ждать не любит.

Вызывает, так вызывает. Какая разница, зачем. После того первого разговора Данилович редко встречал комиссара Лопухина, а тот его больше не вызывал. Но, видно, хорошо его запомнил, потому что при каждой встрече с ехидной усмешкой задавал один и тот же вопрос:

— Ну, как там, пан офицер? — последние два слова особенно растягивал и акцентировал. И уходил, не ожидая ответа.

Наверное, поэтому среди блатных Ежи ходил с прозвищем Офицер. Дрожа от холода, пробирался он по узкой тропке между сугробами. Под вечер — трескучий мороз. Огонек в комнате «кума». Ежи постучал.

— Входи!

С первого взгляда было ясно, что Лопухин выпил. На столе стояла початая бутылка водки, открытая банка «свиной тушенки», куски хлеба на газете, луковицы. В комнате было тепло, почти жарко. Наверное, от этого тепла, от запаха еды зашумело в голове у Даниловича. Он снял шапку, отер с лица иней.

— По вашему приказанию прибыл, пан комиссар.

— Вот это доклад! Сразу видно, пришел польский офицер. Тебе бы еще шевровые сапоги да портки в обтяжку… Садись Данилович, — указал рукой на табурет, — подвинься ближе к столу.

Лопухин встал, достал из шкафа второй стакан, наполнил и поставил перед Даниловичем.

— Ну, выпей, пан офицер, для «сугрева». Мороз, наверное, чертовский?

— Мороз. Но я не офицер.

— Ну, до дна.

Лопухин пил водку смакуя, мелкими глотками. Мозг Даниловича работал на полных оборотах. Что ему нужно? Что затевает? А черт с ним! Взял стакан, рука дрожала, давно не пил он водку. Поднес стакан к губам и выпил все содержимое двумя глотками.

— Закусывай, — показал комиссар на стол, а сам потянулся за луковицей и стал грызть ее как яблоко. Данилович сделал то же самое, но из изъеденных цингой десен стала сочиться кровь. Данилович слизывал ее и глотал вместе со жгучими кусками лука.

— Так говоришь, Данилович, что ты не офицер?

— Нет, пан комиссар. Я капрал.

— Капрал… В тридцать девятом на войне был?

— Был.

— С нами воевал?

— Нет. Немцы меня в плен взяли, а потом отпустили, я на Подолье, домой вернулся.