Оттуда она вернулась довольно быстро; предчувствуя что-то недоброе, я бросил свой товар и побежал по ее следам. На мусорной свалке лежали черепки от моих кувшинов, кувшинчиков — маленьких и больших, никуда не годных кувшинов и кувшинчиков.
Да. Все они были уродливы. Так же уродливы, как и первый из них, как и я сам, как и все, к чему я прикасался.
Я знал, что они уродливы. Но где-то в глубине души теплилась надежда, а вдруг ей они чем-то дорогп.
Но, по правде говоря, это были уродливые кувшины.
Мальчишки издевались надо мной вовсю. Насмешки прохожих еще больше их подзадоривали. Я шел, потрясенный каким-то неведомым мне до сих пор чувством, которого я не испытывал еще ни разу после своих неудач. Увидев меня, дети юркнули во двор, а люди пересталп смеяться. Остолбенев, они смотрели, как я сам разбивал на мелкие кусочки оставшиеся кувшины.
Я начал делать новый кувшин.
Он должен был быть последним, который я сделаю в своей жизни, последним и самым большим, чтобы грохот, когда я разобью ого, был громче, чем от всех других кувшинов.
Какое значение имело то, что во время обжига он вспучился и деформировался, что его форма становилась все более странной? Все это делалось помимо моего желания — я не мог справиться с этой большой глыбой глины, которая крутилась в моих неуклюжих руках. Ну и пусть. Чем будет уродливее, тем лучше.
К утру кувшин был обожжен и почти готов. Нужно было только покрасить его. И вдруг я поскользнулся на кусочке глины и нечаянно брызнул на него краской, которая разлилась по всей поверхности кувшина каким-то странным узором, непонятным рисунком, это в какой-то степени облегчило мою работу.
Я стоял на том же месте, где всегда продавал свои изделия, только на этот раз у меня был всего лишь один кувшин, но зато огромный. Я держал его в обеих руках. Несколько прохожих по очереди подходили ко мне и рассматривали кувшин. Нашлись даже покупатели. Но нет, этот кувшин не продавался. К тому же я знал, что все они, как всегда, насмехаются надо мной.
Наконец я увидел Монику. Она шла в лавку в обычный свой час и, как всегда, подошла ко мне, дружелюбно улыбаясь.
Пока я собирался бросить кувшин к ее ногам, она взяла его из моих рук и начала рассматривать. Сначала на ее лице появилось недоверие, а затем она посмотрела на меня так, как смотрела только на картины. Я не понимал, что она говорила.
Когда я пришел в себя, ее уже не было. Я увидел только, как она входила в свою лавку. У меня в руке были деньги, которые она мне сунула. Я побежал за ней. Перед лавкой я остановился, изумленный.
В витрине стоял мой кувшин.
И тут я понял, что он подходил к этой витрине, он был такой же странный, как картины, которые его окружали. И было в нем что-то такое, что притягивало взоры прохожих.
И тогда мне захотелось сделать еще один.
Я делал маленькие и большие, простой и сложной формы, но ни один из них не походил на тот. Иногда по вечерам я ходил туда и украдкой смотрел, как на самом видном месте стоял мой кувшин, за ним картины, а за ними — Моника.
Это был красивый кувшин.
Я начал ее избегать, перестал показываться на улице, где меня знали все. Несколько раз Семакова говорила, что Моника спрашивала обо мне. Я перестал выходить из дому.
Не знаю, сколько времени прошло. Семакова приносила мне тминный суп, а я сидел, прикованный к кувшинам. Как-то вечером мне удалось сделать такой кувшин, о котором я мечтал. Мне даже показалось, что он красивей того, с витрины.
Наконец-то я мог выйти на улицу, взглянуть ей в глаза, сказать что-нибудь приятное, сказать много хороших слов.
Но увы! Этот последний тоже был неудачный — достаточно было взглянуть на тот, который стоял среди картин и притягивал взгляды прохожих.
Я делал низкие, высокие, по все они были некрасивые, как и я сам, неуклюжие, как и мои руки, которые лепили и разбивали каждый следующий кувшин.
Тогда я понял, что никогда мне не удастся создать красивый кувшин и я никогда не смогу показаться ей на глаза. И мне захотелось еще раз взглянуть на тот удачный, на причудливый рисунок на нем. на Монику и уехать куда глаза глядят.
Когда наступили сумерки, крадучись я пробрался к лавке Моники. Еще издали я заметил, что витрина не освещена. Внутри не горел свет, как обычно в это время. Не было ни кувшина, ни картин, ни Моники.
С тех пор я перестал делать кувшины.
Некоторое время я работал на железной дороге. Затем я был пожарником. Сейчас работаю сторожем — охраняю магазины, лавки…
Иногда я задерживаюсь возле пустой витрины, где когда-то стоял мой кувшин, где были выставлены удивительные картины, а позади них, отгороженная от всего мира, сидела Моника.
Это в самом деле был красивый кувшин.
СТАНИСЛАВ ГРОХОВЯККатастрофа
Был темный зимний рассвет, а вернее, конец зимней ночи, когда уже не воздух, а зеленоватый снег окрашивает строения и предметы, определяет тональность пейзажа. Пейзаж — чересчур красивое слово. Крохотная, обшарпанная провинциальная станция, далеко отброшенная от городка, опутанная сетью шлагбаумов, переездов, стрелок; смиренно, в немой тиши, дожидающаяся события, каким тут бывает прибытие ленивого поезда с замерзшими окнами.
А поезд уже неторопливо подкатывал, похожий на зверя, от которого валит на морозе пар. Из вокзальчика вынырнули двое — один со свистком, другой с фонарем; первый засвистел, второй провел пятном света по снегу, раз-другой хлопнули тяжелые двери вагонов. Затем поезд тронулся, забренчал на стрелках и как-то сразу растворился в полях.
Этим утром, или этой ночью, приезжих было четверо: полная женщина в черном пальто, может вдова, может учительница, особа солидная и не вызывающая здесь удивления; двое рабочих-крестьян, ежедневно приезжающих на городскую пуговичную фабрику, и — чужой. Только его остановили у выхода, спросили билет. Сделали это не из подозрительности: молодой человек, хоть и выглядел болезненно, конечно же, никак не походил на бродягу. Одет он был опрятно, даже с претензией на городскую элегантность. И билет у него спросили из любопытства — откуда он?
Приезжий вытащил билет из-под кожаной перчатки, протянул его человеку с фонарем и, не расспросив ни о гостинице, ни о чем другом (словно он тут уже бывал когда-то), не торопясь вышел со станции. Но, сделав несколько шагов в направлении первого перекрестка дорог-улиц, он остановился, огляделся по сторонам, как видно, не сумев принять определенного решения. В коридорах обеих дорог мерцали редкие огоньки далеких домов, городок с тем же успехом мог быть и слева и справа. Но мужчина не свернул, а, лишь взяв чемодан в другую руку и не выказывая беспокойства, снова двинулся по левой дороге. Быть может, в ту сторону направили его слабые отзвуки шагов остальных приезжих.
Дорога долго тянулась среди полей, изредка попадался то двухэтажный домик, который наверняка назывался здесь виллой, то покосившаяся избенка садовника из предместья. Когда же стала вырисовываться улица, укладываться в каменную перспективу, по всем признакам ведущую к рынку, над городом уже висел оловянный день. За промерзшими стеклами витрин поблескивали лампы, из узких подъездов (к которым, как правило, вели три-четыре каменные ступени) выходили мужчины с потрепанными чиновничьими портфелями и женщины с банками из-под молока. Там и сям какой-нибудь усатый старик разгребал снег.
Рыночная площадь была старинная: в центре небольшая, но красивая, выдержанная в одном стиле ратуша, несколько милых каменных домиков, на фасадах которых контуры старых фресок соседствовали с пятнами плесени и подтеками. Перед самой ратушей стоял трактор с запущенным мотором, наполняя все вокруг грохотом и вонью выхлопных газов.
Мужчина окинул взглядом небрежные, кое-как намалеванные вывески: «Продовольственные товары», «Дамский и мужской салон», рядом с надписью «Дом для приезжих» надпись «Гостиница». Домишко не обещал роскошных удобств, но он пах только что законченным ремонтом, а на окнах висели большие бумажные занавеси. В холл из-за растворенных дверей ресторана долетал запах бигоса. Запах бигоса и голос диктора, передающего утренние известия. Приезжий подошел к барьеру администратора, барьеру, который почему-то походил на кафедру учителя в старых школах, наклонился и поставил чемодан. Когда он поднял голову, то прямо перед собой увидел бескровное лицо молоденькой администраторши, которая была прямо-таки ошеломлена появлением нового гостя. Девушка раскрыла было рот, но тут голос диктора окреп (кто-то в ресторане повернул ручку), и мужчина приложил палец к губам, словно прося девушку помолчать. Голос диктора был зычен, но, как всегда, спокоен:
— Предупреждение премьера окончательно. Вся ответственность за смерть миллионов людей, за катастрофу, могущую постичь нашу цивилизацию, падет на того, кто поставил мир на грань пропасти…
Приезжий виновато улыбнулся и подумал, могут ли быть в такой крохотной гостинице номера с ванной. Грязная шея девушки, выглядывавшая из-под шерстяного воротничка, наводила на грустные размышления. Следует, правда, добавить, что на коже виднелся также и еле уже заметный след страстного укуса (она, впрочем, прикрывала его наброшенным на плечи длинным шарфом).
Ванная, оказалось, в гостинице есть, но общая — для всего этажа, и за мытье надо платить дополнительно, после оплаты девушка дала отдельную квитанцию. Приезжий сунул квитанцию в карман пальто, взял ключ с большим деревянным шариком и собрался было подняться по лестнице, ведущей в номера, но, еще раз улыбнувшись девушке, прошел в ресторан.
К еще более усилившемуся запаху бигоса примешивался теперь и запах пива, а в радиоприемнике на буфете слышались только треск и шум. Одни столики были не покрыты, на других белели плохо выстиранные скатерти. Пожилой официант пил зеленоватое пиво, коренастая буфетчица или кухарка расчесывала над стойкой седые волосы. Вид нового посетителя (да еще с этими его следами городской элегантности) произвел на эту пару столь же ошеломляющее впечатление, что и на девушку из администрации минуту назад. Буфетчица проворно убрала гребень, официант облился пивом, посадив пятно на полотняный пиджак, и подошел к столику.