— Что прикажете, пап инженер?..
— Водки. Можно четвертинку…
Официант провел ладонью по подбородку, зашелестела щетина.
— Мне очень жаль, но сегодня мы водку не подаем…
— А что такое сегодня?
— Пятнадцатое.
Молодой человек с болезненным лицом раскрыл рот. Он был поражен.
— Вы слушали радио?
— Только что…
— Вы со вчерашнего дня его слушаете? Все сообщения?..
Официант пожал плечами.
— У меня времени на это нет. Работы по горло.
Приезжий не поверил.
— У вас что, никто тут радио не слушает?
— Кое-кто слушает. У кого дел поменьше… Говорят, что-то там должно стрястись. Я не верю. Сколько уж раз должно было стрястись… Ну а водку мы не подаем.
— Ладно. — Приезжий вытащил бумажник и положил его на стол. — Принесите-ка в бутылке из-под апельсиновой воды.
Первую рюмку он проглотил с трудом, закашлялся и облил пальцы, после второй ему стало жарко. Суета официанта и буфетчицы навевала покой и безмятежность, за окном со звоном падали сосульки, трактор у ратуши все еще тарахтел, но шум этот был уже каким-то умиротворяющим и даже усыпляющим. То, что еще вчера приезжий видел на примитивной школьной карте, сейчас он ощущал всем своим существом: величественные леса, кольцом окружившие город, и даже этот ресторанчик, и этот столик; и то, что отсюда неблизко до почти беспроволочных телеграфов; и далеко от большого города, в котором он уже умирал однажды и который вот уже два дня как съежился от страха.
Комната — просторная и солнечная (солнце засверкало вдруг над заснеженным городком) — была оклеена трогательными обоями с букетиками ландышей, а две белые, пружинные кровати напоминали в одно и то же время и детскую и изолятор в парижском борделе. Приезжий положил чемодан на одеяло, открыл крышку и долго разглядывал его содержимое. Вспомнил, как он вместе с бледной женщиной укладывал каждую вещь. Сверху две белые рубашки, потом пижама, бритвенные принадлежности, махровое полотенце, наконец, на самом дне завернутые в газету ботинки — еще одни, про запас. Из-за них-то у него было больше всего неприятностей. «На что тебе на три дня еще одни ботинки?! Так ты все-таки веришь?.. Значит, веришь, что что-нибудь произойдет?» Она была так взвинчена, что не обратила внимания на эти смешные две рубашки, как будто две рубашки — это все, что следует сохранить. Но и он был настолько взвинчен, что уперся, настаивая на этой второй паре ботинок, словно именно они и могли спасти его.
Приезжий почувствовал, что ненавидит истеричную женщину и стыдится самого себя. Он посмотрел на часы и, не прикоснувшись к вещам, захлопнул крышку чемодана. Подошел к окну, раздвинул занавески: трактор уехал, маленькая площадь перед ратушей была залита солнцем и тишиной. Через рынок, наискось, огибая сугробы, проехал на велосипеде почтальон. По всем признакам, должно начаться именно сейчас. Это было так же нелепо, как в нескольких стах километрах отсюда — неотвратимо. И тут мужчина с болезненным лицом вспомнил едва различимый след на шее бледной администраторши.
Отдавая ключ, он чуть попридержал его, когда девушка уже взялась за деревянный шарик.
— Когда вы кончаете дежурство?
Она провела языком по запекшимся от бессонницы губам.
— А что?
— Я ухожу. Мне хотелось бы повидаться с вами, когда я вернусь. Мне хотелось бы.
Она положила ключ на место, повернулась и посмотрела на приезжего уже без удивления, но с тем профессиональным интересом, с каким женщина смотрит на курицу или карпа — вкусно ли.
— В три…
— Пообедаем вместе.
— А потом?
Приезжий с улыбкой развел руками.
— Выпьем кофе.
Он не дождался ее ответа, но перед тем, как уйти, положил на барьер квитанцию на пользование ванной. С рыночной площади разбегались шесть улиц, все они через несколько десятков метров разливались в сады и поля. И снова эти каменные двухэтажные домики, воображающие себя виллами, и снова убогие дворы, в которых теперь уже лаяли тощие собаки. Прохожие тоже не вызывали у приезжего интереса. Ему хотелось отыскать в них прпзнакп нервозности, но он заметил лишь нескольких женщин в деревенских платках, выходящих из магазинов с большими запасами соли и свечей (все это могло быть совершенно в порядке вещей: деревенские бабы всегда делают покупки впрок). И когда путник совсем уже было разочаровался, он вспомнил, что обязан поступать нелепо. Только так он стал бы частичкой того города, из которого бежал и в котором люди предвкушали оргии, пьянки, самоубийства. Он зашел в галантерейный магазин, на глазах каких-то баб купил десять пар детских шнурков и вышел из магазипа с ощущением все возрастающего стыда. А ведь как раз сейчас и должно начаться, и это вопреки самоубийственной глупости всех этих людей вокруг, этих баб, почтальонов на велосипедах, администраторш с искусанными шеями. У парикмахера играло радио, но, когда он открыл дверь, кто-то равнодушно выключил его. Приезжий поднял голову и посмотрел на солнце: никаких Трещин на нем он не заметил.
Если станция была километрах в двух от рыночной площади, то костел еще дальше, да к тому же надо было взобраться на крутую гору. Костел был при монастыре, а монастыри — неизвестно почему — всегда любили обособляться и уединяться. В сравнении с никчемностью городка это имело, однако, определенные основания: святыня выглядела на удивление внушительно, а простреленный лучами солнца храм струился золотом. Мужчина не окунул руку в кропильницу, не опустился на колени против красной лампадки и тем привлек к себе внимание монахинь, возившихся у алтаря. Они были, как видно, чрезвычайно осторожны, хотя, может, и корыстолюбивы, потому что старшая из сестер (совершенно уже лишенных каких бы то ни было признаков пола) тотчас приблизилась к приезжему, шелестя тяжелым платьем.
— Вы паломник или турист?
С минуту он смотрел на нее в раздумье, не зная, что ответить. Наконец он заметил, что она встревожилась, и с излишней торопливостью проговорил:
— Путешественник.
— Вас проводить по костелу?
Он еще раз окинул взглядом костел, выстроенный в стиле барокко, и кивнул головой. Они шли мимо огромных картин, рассказывающих о каких-то ужасах: четвертование колесом, вырывание языков, вырезание грудей у женщин и размозжение половых органов у богобоязненных мужчин. Богатый цикл сцен, изображающих муки первых христиан, картин, которые не отличались эстетическим вкусом, зато писались с огромным внутренним смакованием. Растерзанное мясо напоминало о бойне, от сцен насилия пахло мочой, синие трупы приводили к мысли об анатомическом театре. Бесполая особа в чепце тоже говорила все громче и вдруг начала жестикулировать восковыми пальцами. Приезжий все пристальнее вглядывался в эти руки — старательно выхоленные руки старика.
— Сестра, а вы не играете на органе?
Монахиня замерла, словно в спину ей угодила стрела. Она повернула к нему удивленное лицо:
— Да… на фисгармонии…
— У вас такие ухоженные пальцы.
— Я вас не понимаю.
Приезжего на мгновение оставила его обычная выдержка. Он загородил спиной ближайшую картину, на болезненном лице его показались капельки пота.
— Такие пальцы любят касаться клавиш… Может, слишком быстро. А может, слишком быстро?
Монахиня отступила, мягко, незаметно, чтобы не спугнуть его.
— Вас раздразнили эти картины. Я понимаю, одной даме, смотревшей их, даже дурно стало. Вот именно так когда-то поступали с нами.
Приезжий уже успокоился, откинув пальто, он вытащил из кармана брюк старательно сложенный платок и, не разворачивая его, отер лоб. Потом повторил, усмехаясь: «Когда-то», — но это прозвучало как «извините». И только ради того, чтобы задобрить старую монахиню, он позволил проводить себя к главному нефу и усадить на скамейку с фарфоровыми табличками. На табличках были фамилии давно умерших хозяев этих мест, на что указывала старомодная форма букв. Не сидел ли он на кладбище истребления, длящегося вечно? Но он думал о другом. Время, когда жили обладатели фарфоровых табличек, вовсе не было добрым для трусов. Тогда, когда бойня работала годами, когда этапы последовательного втягивания в водоворот смерти были расписаны по годам, никто не сумел бы так, как это сделал он, отмахнувшись глупой шуткой, вдруг, за какой-то час, сбежать, бросить побледневшую женщину, которую он оросил, отречься от друзей, от которых он отрекся, проклясть город, который он проклял, и все это без малейшего ущерба для своей чести, ба, даже без малейшего угрызения совести. «Прекрати истерику! Мне же дали командировку!» Он закрыл глаза и притворился, что молится, потом встал и снова подошел к своей провожатой. Она укладывала бумажные лилии в мраморную вазу.
— Извините меня, сестра. Я впервые в этих местах.
Старуха показала потемневшие зубы:
— Да, это настоящий край света. Если вы решились зимой… В эту пору сюда никто не приезжает.
Мужчина развел руками.
— Служебные дела. Мне, однако, хотелось полезное совместить с приятным… Наверное, с монастырской колокольни открывается чудесный вид…
Монашка съежилась:
— Там страшно дует! Настоящий ураган…
— Вы мне только вход покажите.
Она снова встревожилась, а может, это была жадность (за большие услуги щедрее плата).
— Нет. Нет. Я уж тогда с вами…
У входа на самую колокольню она все-таки остановилась, втянув острый подбородок в броню чепца, и жалостно шмыгнула покрасневшим носом. А мужчина переходил от окна к окну, оглядывая все вокруг. Карта говорила правду: повсюду, куда хватает глаз, простирались леса. В лучах утреннего солнца они напоминали куски меха, присыпанные серебром. От них тянуло вечностью, дурманящим ароматом пространства. Приезжий взглянул на часы: было около двух. Он обернулся и благодарно посмотрел на сгорбленную фигуру у порога колокольни.
— Мне уже пора, — проговорил он. — Право, не знаю, как отблагодарить вас. Право, не знаю.
Она деликатно сунула в складки одеяния розовую бумажку.
Он опаздывал. И уже не надеялся, что девушка ждет его, но все-таки, выйдя на рыночную площадь, он прибавил ходу и наконец просто побежал по огромным булыжникам. Этого и следовало ожидать: за барьерчиком сидел лысый сгорбленный мужчина, с красным шарфом, обмотанным вокруг морщинистой шеи. На какое-то мгновение взгляды их встретились: приезжий увидел белесые пустые глаза курицы.