Не спеша вошел он в ресторан, машинально проверил, не замят ли столик, за которым он сидел утром, — столик оказался свободным. У него была склонность к привычкам, оттого и к женщинам привязывался он слишком уж надолго. Он шел к столику, опять думая о женщине из большого города.
— Сюда, пожалуйста! Сюда! — Пискливый голосок вылетел откуда-то из угла.
Он был рад, что девушка не обманула его. Она сидела рядом с железной печью, гудевшей от жара, ела маленькими кусочками мясной рулет; на стакане, наполовину наполненном жиденьким чаем, остался след от губной помады.
— Куда вы ходили?
Он сел, кивнул официанту:
— Бутылочку из-под апельсиновой! — и мило улыбнулся (он знал, что умеет мило улыбаться). — Я был в монастыре. Смотрел картины…
— Они неприличные! Такие нельзя вешать в костелах…
— Неприличные?
— Ну конечно! У мужчин все видно, и у женщин… Да и так ясно! Прямо как в медицинских книжках…
— Это ведь картины пыток. Все истекают кровью…
— Не знаю, — пожала плечами девушка и холодно взглянула на принесенную бутылку водки. — Не умею я этому молиться. Такое безобразие…
Приезжий осторожно разливал водку в стаканы, потом вдруг отставил бутылку и разразился смехом, смеялся он до слез. Девушка решительно отодвинула водку.
— Не буду я с вами пить. Думаете, я дура…
— Да нет же! — искренне сказал он. — Просто я обрадовался.
— Чему?
— Что именно мы останемся. Вы, я и… — он огляделся вокруг, — и этот официант, который боится инструкций даже в день Страшного суда. А вы-то как будете на Страшном суде?.. В рубашке?
— Это будет не так. — Администраторша пригубила стакан, чуть сморщилась и выпила до дна. — Ведь после Страшного суда нас не будет…
— Не будет?
— Нет. Впрочем, о чем это мы?
Приезжий ослабил галстук, расстегнул пуговицу воротничка; жар от железной печки становился непереносимым. В голове вертелось давно не слышанное слово «спариваться»… Это вульгарное слово собрало и духоту провинциального кабачка, и пошлую функцию любви, и страдание, которое нависло над бледной женщиной из большого города, страдание, от которого он как раз сбежал…
— Я не должен вас спаивать. А мне вот хочется! Вы мне нравитесь!..
— О! — Девушка презрительно надула губы (презрение в некоторых сферах очень хорошая форма флирта), но стакана не отодвинула. — Но за этим же вы приехали?
— Теперь я уже ничего не знаю. Может, и за этим…
— Многие приезжали с такой глупой мыслью… Дескать, раз из большого города, так даже и с администраторшей можно.
Она выпила и победоносно улыбнулась:
— Да осеклись!
В ресторане появились новые посетители: лесорубы, человек в мундире лесничего, крестьянин с соломой за голенищами. Они долго выбирали столики, шумно рассаживались, звонили ложечками о стеклянные пепельницы, призывая официанта. Приезжий внимательно изучал их и вдруг с каким-то неопределенным облегчением убедился, что они возбуждены. До него долетел обрывок разговора:
— Да говорю тебе, Мартин, сейчас может начаться… Слишком они поотдавили друг другу мозоли…
— Каркаешь, Валица, всю-то ты жизнь только и каркаешь… Да пусть, в конце концов, начнется! Отлично, это отлично!.. Нам ничего не сделают. Кому мы мешаем, Валица?
— У них такие большие бомбы. Море из берегов выходит и все заливает.
— Весной еще может быть, но зимой? Зимой море замерзшее… Валица, когда ты вернешь мне тысячу?
После водки лицо девушки стало красивее: губы слегка округлились, глаза засверкали, щеки немножко порозовели. Да и не только лицо: она изящно положила руки на стол, свела лопатки, выпятила небольшую грудь. И водку пила теперь уже без кривляния.
— Вы знаете, я много могу выпить!.. Все хотят подцепить женщину на водку… Но только не меня! Вы ставили первую четвертинку! Я поставлю вторую…
И он пил, заедая жестким, похожим на мочалку мясом, и больше не ощущал духоты, только немного раздражали струйки пота над бровями и потные руки. Его не рассердило, когда он заметил, что лесорубы и крестьяне получают водку в обычных бутылках, наливают ее в обычные стограммовые стопки (принципиальность официанта таяла перед «своими»). Когда лесорубы запели низкими мрачными голосами, он ощутил животное желание прижать к себе девушку. Он сделал было движение, но наткнулся на высунутый в качестве защиты локоть.
— Что вы, что вы?..
— Простите.
— Хорошо, — Девушка подняла указательный палец и приложила к румяному пятнышку на щеке. — Сюда можно поцеловать. Скорей, чтобы не заметили…
Он приблизил губы, защекотал пушок на щеке, и он почувствовал вкус молока, такой ощущаешь, целуя младенцев.
— У тебя есть жена?
— У меня? — растерялся он. — Не знаю… Не знаю, есть ли еще.
— Конечно, есть. А то бы не был такой сластена…
Она очень мило приподнялась, вытащила из-под себя сумочку, на которой все время сидела. С необычайным благоговением запудрила следы румянца на лице, еще толще накрасила губы. Все, что было в ней естественного, что проснулось под воздействием алкоголя, угасло. Стараясь казаться равнодушной — она наверняка подсмотрела это у известной киноактрисы, игравшей миллионершу, — девушка бросила на скатерть две зеленые бумажки с огромными печатями.
— Я должна была идти с подругой в театр. Но подумала… Да и у подружки зуб страшно разболелся.
— В театр?
— Ох, да это только местный театр!.. Ставят, наверно, какую-нибудь чушь… Ну, если, конечно, не хочешь…
Смущенный, он прислушивался к тому, с каким пиетизмом она произносит все носовые гласные, потом проговорил торопливо:
— Нет, нет. С удовольствием, пойдем в театр.
— Клара, война не протянется больше четырех лет… А что это? Четыре лучистые весны, четыре зрелых лета, четыре осени и четыре белые зимы… Ты и не заметишь, а твой верный Станко уже постучит у ворот замка…
— Ты успокаиваешь меня, муж и господин мой. А если ты воротишься весь в ранах или — не дай, конечно, бог — меня достойным, но и болезненным вдовством одаришь?.. О, я несчастная!
— Не плачь, прекрасная Клара! Я вернусь к тебе здоров и невредим, лишь ты мне верность сохрани! Четыре года — это ведь с лишком тысяча ночей… (смешок в зале). Молодежь — юнцы еще сегодня — через год-два господню волю ощутит… (смех в зале, аплодисменты), искушать начнет и токовать.
— Да что мне делать с ними! (не предусмотренная автором буря смеха). Куда им до моего Станко, который одолеет медведя, обгонит лань… Да и я не ветреница, охоча более к прялке, а не к танцам.
Актеры с трудом двигаются в картонной броне, то и дело задевая шаткие декорации.
У приезжего почти прошло опьянение, но усилилась головная боль и стало расти обычно сопутствующее головной боли чувство страха. Он отвел глаза от маленькой сцены, оглядел зал. Рядами — на бесконечно длинных скамьях — в невообразимой тесноте сидели люди. Болезненно сверкающие глаза, пальцы, впивающиеся в колени, раскрытые рты… Запах волглой одежды, пота, дыма тайком закуренных сигарет.
Со все возрастающим страхом он подумал, что взрыв доберется и сюда, ударит в эту стену сомкнутых тел, превратит их в монолитный кусок шлака… Он прикрыл глаза, и ему вспомнился кадр из какого-то документального фильма: стены раскаленного кокса, медленно осыпающиеся в вагоны…
— Скажи, Клара, Станко уж уехал?.. Я горю от нетерпения…
— Уехал муж мой Станко, уехал… Остуди свое сердце, Людвик, а то не хватит тебе жара на четыре года…
— О, хватит, Клара, до остатка дней моих! Хочешь отведать этого жара? Так иди ж в мои объятья, не противься, прекрасная Клара…
И так бы это и кончилось — с горьким привкусом иронии, в котором он бы уже не сумел дать себе отчет — он, уносящийся в облака вместе с этим пожарным сараем, с декорациями, заляпанными крикливой краской, с картонной броней, деревянными мечами, в пыли пудры из пудрениц провинциальных дам, под аккомпанемент последней фразы, которую в поте лица своего родил местный сочинитель: «Не противься, прекрасная Клара!» Словно ища помощи, он посмотрел на администраторшу. Она сидела рядом, уже давно обхватив рукой его правое колено… Жест этот показался ему таким непринужденным, что он не мог решить, был ли он сознательным или случайным. Девушка запрокинула голову, на ее шее надулись жилы, след страстного поцелуя стал почти черным, она давилась от смеха. Впрочем, буря смеха потрясла весь сарай… Причина была довольно вульгарной: после резкого движения лопнула шнуровка картонной брони у Людвика, трубки, изображающие наколенники, сползли, а искуситель остался в одних лишь полотняных красных плавках. Его белые, слегка покрытые волосами ноги выглядели жалко, но совсем не смешно.
Во время вынужденного антракта они вышли из пожарного депо. Пальто их остались в раздевалке, и приезжий одной рукой обнял трясущуюся от холода девушку, а другой держал мокрый от жадного сосания окурок. Девушка все еще хохотала, вспоминая оголенного Людвика. Смех и холод вызвали у нее икоту, но она пыталась скрыть ее, резко дергаясь всем телом.
— Пойдем! В тепле все пройдет…
— Н-нет… — упрямилась она. — Так хорошо. Видишь, как м-мерцают звезды.
— Вижу.
Он уже давно не спускал глаз со звезд, наверно потому же, почему днем наблюдал за солнцем. Ожидал каких-нибудь знамений на небе? Нет. Но мерцание звезд усиливало в нем страх.
Представление ползло с трудом, ковыляло, как ковыляют все самодельные произведения. После первых переживаний публика, соскучившись, примолкла, а потом и совсем осовела. Актеры тоже все с большим трудом справ-лились со своим картонным одеянием, двигаясь, словно на замедленной киноленте. Суфлер вздремнул, диалог прерывался, замирал, но время от времени оживлялся с удвоенной — и совершенно не оправданной — силой. За кулисами сочинитель и режиссер грызли ногти.
И тут, когда в приезжем — по причинам уже не существенным, а попросту из-за самой заурядной усталости — страх стал замирать, когда все постепенно начинало казаться ему безразличным: бледная женщина, склонившаяся над чемоданом, насыщенный тревогой большой город, охрипший голос диктора, многочасовое бегство на поезде сквозь зимнюю ночь, размозженные половые органы святых, неумолимо грядущая небесная кара на неверную Клару, — вот именно тогда и раздался оглушительный грохот, наступила внезапная тишина и темнота, а затем разорвал панический крик сплетшейся толпы зрителей.